НОВОЕ НА САЙТЕ за последние 6 месяцев ТЕКСТЫ И ВИДЕО (в обратной хронологической последовательности)

__ КАМНИ С ДОРОГИ УБИРАТЬ НАДО. (Художественно-публицистическая повесть 1990г. публициста- макаренковеда В.А.Ширяева об одном из самых драматичных периодов жизни и деятельности выдающегося советского педагога А.С. Макаренко 35 - 39гг.). Просмотров 49.

Внимание, откроется в новом окне. PDFПечатьE-mail

КАМНИ С ДОРОГИ УБИРАТЬ НАДО. (Повесть публициста и макаренковеда В.А.ширяева, опубликованная в 1990 году.)

Художественно-публицистическая повесть «Камни с дороги надо убирать» рассказывает об одном из самых драматичных периодов жизни и деятельности выдающегося советского педагога Антона Семёновича Макаренко.

 

 

ББК 74.03(2)

Ш64

Ширяев В. А.

Ш 64 Камни с дороги надо убирать. — М. : Мол. гвардия, 1990. — 334[2] с.

ISBN 5-235-01525-8

Владислав Алексеевич Ширяев — публицист, автор книг по проблемам воспитания молодёжи и подростков.

Художественно-публицистическая повесть «Камни с дороги надо убирать» рассказывает об одном из самых драматичных периодов жизни и деятельности выдающегося советского педагога Антона Семёновича Макаренко.

ШКБ-013-040-90

ББК 74.03(2)

ISBN 5-235-01525-8

 

Ó Ширяев В. А., 1990 г.

Ó Молодая гвардия, 1990

---------------------------------------------------

ПРЕДИСЛОВИЕ

------------------------------------------------------

Михаил РОЩИН

ПЕДАГОГИКА ЗДРАВОГО СМЫСЛА

Мы находимся в удивительном периоде своего общественного самосознания: мы изучаем себя. Большая стирка, чистка, уборка, и надо в самом деле перебрать книги на полках, все статуэтки и портреты, «Страна должна знать своих героев», как говорили в тридцатые годы. Героев подлинных и «героев» в кавычках.

Недавно мы отметили столетие со дня рождения Антона Семёновича Макаренко. Вместе с нами весь мир отдаёт дань уважения выдающемуся советскому педагогу. В нашей стране нет человека, нет школьника, который не знал бы имени А. С. Макаренко, его «Педагогической поэмы». Кроме собраний сочинений самого Макаренко, существует огромная теперь наша и зарубежная литература о нём. Ещё живы-здоровы многие колонисты и коммунары, «дети Макаренко», которые всем обязаны своему учителю и буквально боготворят его. Имей каждый наш учитель таких воспитанников, мы бы горя не знали. Всё так и не совсем так. Всем знакомо имя Макаренко, но мало кто может толково рассказать про дело Макаренко. А коллективы, живущие «по Макаренко», вообще можно пересчитать по пальцам. В чём же фокус? Почему такой разрыв между «иконой», висящей в красном углу каждой учительской, и сегодняшней школьной практикой?

И тут возникает необходимость выяснить правду, обратиться к первоисточнику. Для того чтобы применять, осуществлять, надо по крайней мере знать, чего человек хотел, к чему звал, что открыл. Да и каким был сам в действительности, а не на музейном портрете. А вдруг правы те, кто говорит, что Макаренко был хорош в своё время, что он, дескать, имел дело с беспризорниками и правонарушителями, а у нас теперь всё иное, его методы нам не подходят.

Повесть Владислава Ширяева «Камни с дороги надо убирать», название которой дала мудрая украинская притча, пожалуй, не даёт ответа на все эти вопросы. Но она заставляет вновь и вновь задумываться над ними. А уже одно это — движение к истине.

3


К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

8

=========================================================================================

 

К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8

 

К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8

 

К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8

 

К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8


К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8

 

К сожалению, в макаренковедении существует немало «белых пятен» и умолчаний, «секретов» и «табу», впрочем, как и в любой биографии наших крупнейших политических, общественных деятелей, писателей, учёных, военных, живших в 2040-е, да и в более поздние годы. Биография великого педагога подчищалась и «улучшалась», чтобы, не дай бог, он не был скомпрометирован а глазах тех, для кого служит примером.

 

С ретушированных фотографий глядит крепыш-отлич­ник, хотя родной брат Макаренко, Виталий Семёнович, о котором, кстати, тоже не найти ни слова во всём нашем макаренковедении, поскольку Виталий был белым офицером и ушёл в вечное изгнание с Добрармией, пишет в своих воспоминаниях, что Антон был мальчик болезненный, вечно простуженный, страдавший от своей хилости, некрасивости, ранней близорукости. Но при этом самолюбивый, всегда желавший быть первым. С пяти лет отец выучил Антона читать, он умел петь, рисовать, играть на скрипке, рассказывать, «представлять» и всю жизнь потом и рисовал, и страстно любил театр. Можно даже утверждать, что Макаренко, займись он любой другой профессией, всё равно написал бы свои книги, как инженер Крымов написал «Танкер «Дербент», моряк Малышкин «Севастополь», комиссар Фурманов «Чапаева». Нам никогда не понять личность Макаренко, если мы забудем об этом. Здесь корень его незаурядности, наблюдательности, внимания к людям и понимания человека.

 

Есть такой стереотип, навеянный, между прочим, и «Педагогической поэмой», как «очкарик» — учитель, интеллигент, пребывает в бессилии и растерянности перед «бандой» своих воспитанников, не знает, с чего начать, вся педнаука не помогает, и тогда интеллигент хватается в истерике за кочергу и даёт парню оплеуху. Давайте отнесёмся к этому как к моменту скорее литературному, чем реальному.

 

В 1920 году, когда Макаренко стал заведующим колонной, ему исполнилось 32 года, он имел 16-летний учительский стаж. Совсем молодым учителем, работал в Долинской школе, состоял в «надзирателях» в интернате для детей железнодорожных рабочих, стрелочников, будочников, получал за это десятку надбавки к жалованью. Он поработал уже и директором школы. Взрослым человеком, в26 лет, поступил в учительский институт и получил золотую медаль за

 

4


дипломную работу, которая, между прочим, называлась «Кризис современной педагогики».

 

«Свою» педагогику в колонии имени Горького начинал человек опытный, уже тогда исходивший в своей практике из жизни, а не из схемы.

 

Стоит обратиться к воспроизведённой в повести анкете, которую заполнил Макаренко в 1922 году, суммируя свои знания, и станет ясно, как много и целеустремлённо надо было читать, чтобы обладать такими знаниями. Педагог должен вообще очень много знать, желательно всё на свете, но, однако, здесь более чем воспитательские интересы. И в малороссийском захолустье вызрела интеллигенция с её понятиями подлинной образованности, подлинного патриотизма, подлинной гуманности и постоянной революционности.

 

Мы привыкли к облику Макаренко в очках, косоворотке и фуражке. Но до революции, в молодости, он всегда был франтом, носил накрахмаленные сорочки с галстуком, сюртук, пенсне. В поздние годы кто-то съязвил: «Сначала одевался как Чехов, потом как Горький, теперь как Сталин». Что поделаешь, такие перемены касались не только одежды.

 

Горький был кумиром, образцом. Самоучка и «босяк» Горький внушал надежду. Его пафос и вера в человека восторгали юную душу. Потом Макаренко назовёт колонию именем Горького, напишет Горькому в Сорренто, и... о, мечты провинциальных мальчиков, которые, как ни странно, почти всегда осуществляются! — настанет день, когда Горький приедет в колонию, проживёт здесь два дня, будет умиляться ребячьей жизнью, плакать и потом напишет о Макаренко замечательные и точные слова. Так случится, что Макаренко всё-таки не «раскроется» перед своим кумиром и тем более не расскажет Горькому, что уже не работает в колонии, выжит из неё своими наробразовскими противниками, борьбе с которыми посвящена чуть не половина «Педагогической поэмы».

 

Да, к сожалению, всё очень просто, и правда заключается в том, что Макаренко-педагог был побеждён бездарными и злыми ревнителями «настоящей» педагогики уже при жизни. Чем больше он делал, чем больше его любили дети, чем очевиднее был его «конечный продукт»: смелые, счастливые, дисциплинированные и работящие ребята и не менее

 

5


радостные, а не издёрганные педагоги; чем сильнее отличался он от общепринятого, тем злее становилась атака «блюстителей». Стоит гению умереть, и его с радостью вписывают в святцы, молятся на него.

 

Любопытно, что Макаренко не пожаловался не только Горькому, он вообще почти никогда не жаловался, «не пищал», не опирался на великих мира сего. Правда, всю жизнь дружил с чекистами, взявшимися за спасение беспризорных детей. Съеденный Наркомпросом, Макаренко в 1928 году ушёл под крыло ГПУ, в коммуну имени Дзержинского. «Флаги на башнях», завод ФЭД, «Марш 30-го года» — я думаю, это всем известно. Но чекисты 21-го года и чекисты 30-го, а тем более 35-го и 36-го, каких мы видим в повести Владислава Ширяева, — это, конечно, даже физически не одни и те же чекисты. Замечательная коммуна Дзержинского довольно быстро была превращена лишь в придаток завода ФЭД, коммунары — просто в рабочих. Коммуну стали возглавлять начальники с петлицами, Макаренко был оттеснён на завпедчастью, а затем и вовсе выжит из созданного им коллектива. Безудержный пропагандистский культ труда как такового, которым мы так грешим, утверждая, что только труд, труд и труд делает человека человеком, конечно же (и особенно в годы первых пятилеток), не мог иметь ничего общего с автором таких строк: «Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения... Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств».

 

Но дело, конечно, не только в этом. Изменилось всё, произошла подмена: революционная и демократическая структура окончательно вытеснялась бюрократической. Реальная практика всё больше расходилась с утопическим «городом солнца», который Макаренко строил в коммуне имени Дзержинского.

 

«Никаких прирождённых преступников, никаких прирождённых трудных характеров нет; у меня лично, в моём опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности».

 

6


Так говорил Макаренко, но и сегодня многие не признают иной меры воздействия на оступившегося, кроме как понадёжнее запереть его за решётку, за забор с колючей проволокой.

 

«Коллектив учителей и коллектив детей — это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический». Так говорил Макаренко, но практика была иной.

 

«Вы представляете себе детский коллектив, который живёт на хозрасчёте?.. Хозрасчёт — замечательный педагог». Так говорил Макаренко, но в жизни хозрасчёт сворачивали повсюду.

 

«Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию». Так говорил Макаренко, но на практике детей всё больше оберегали от всего.

 

«Педагогическое мастерство директора школы не может заключаться в простом администрировании. Мастерство в том именно и состоит, чтобы, сохраняя строгое соподчинение, ответственность, дать простор общественным силам школы, общественному мнению, педагогическому коллективу, школьной печати, инициативе отдельных лиц и развёрнутой системе школьного самоуправления». Так говорил Макаренко, но педагогика сотрудничества и сегодня ещё недостижимая цель в наших воспитательных учреждениях.

 

«Если собрать 120 детей на одно общее собрание, они могут принять любое решение, смотря по тому, кто будет влиять на них... Никакое общество, государство, партия не может опираться на волю толпы; всякая здоровая дисциплина строится исключительно по системе полномочий, передаваемых более широкими организациями более узким...» Так говорил Макаренко, но тогда он не знал, что время подлинного демократизма придёт в нашу жизнь много позже.

 

«Никакое средство вообще, какое бы ни взяли, не может быть признано ни хорошим, ни плохим, если мы рассматриваем его отдельно от других средств, от целой системы, от целого комплекса влияний». Так говорил Макаренко, но мудрость и здравый смысл померкли перед лишаемой баланса действительностью, нравственные понятия были побиты и проигнорированы самым циничным иезуитством: цель оправдывает средства.

 

Вот, пожалуй, и всё объяснение, почему такой разумный, реальный, нужный и детям, и взрослым Макаренко остался во многом утопическим.

 

7


Повесть Владислава Ширяева рассказывает о самом драматичном эпизоде из жизни выдающегося педагога — его службе в НКВД Украины, в отделе трудовых колоний, в то самое время, когда кровавый топор сталинизма только что начал выпалывать цвет нашей нации. Макаренко ходит на работу в известное здание на Рейтарскую или ездит на автомобиле, пишет методики, борется, советует. А чудовище «ужесточения карательной практики» перемалывает людей уже и в самом этом доме, где он работает. Были арестованы, расстреляны или сами стрелялись в ночных кабинетах те, с кем Макаренко вместе работал или дружил.

 

Несмотря ни на что, Макаренко пытается «тиражировать» свой опыт, продолжает писать книги, исступлённо бьётся за то, чтобы утвердить в исправительной практике гуманистические принципы.

 

Трагическое сплетение: мир литературы, признание, слава, возможность работать и вместе с тем — отказ повсеместно от внедрения его педагогического метода и, напротив, ужесточение режима в детских. исправительных учреждениях, возврат школ чуть ли не к гимназическим порядкам. А он был историк, художник, чистая душа («через ребёнка душа очищается», гласит мудрость), умница и не мог не понимать, что происходит. Несмотря на свой романтизм и хронический пафос, «мажор».

 

Повесть Владислава Ширяева обнажает перед нами цепь поражений Макаренко — в эти годы и ранее, — но вместе с тем она по-макаренковски оптимистична. И в этом, думается, её главная ценность. Перед нами предстаёт личность человека, умевшего, как умели немногие, выстоять, вопреки всему не стать жертвой, не поддаться панике и терпеливо убирать камни с дороги, по которой шёл сам и по которой сегодня идём мы. И в этом смысле повесть ставит Макаренко в наши ряды, учит, как говорит автор, «держать удар», а макаренковскую «педагогику борьбы» представляет удивительно современной, созвучной нашим сегодняшним поискам.

 

Время принесло новые трудности и сложности. Не меньше, а возможно, и больше их впереди. Но не будем «пищать», как завещал Макаренко. Будем верить, что пришли времена подлинных, а не показных ценностей, среди которых главная — Человек. Думаю, что тот Макаренко, каким нам его представляет Владислав Ширяев, как раз в такой вере нас и утверждает.

 

8

=========================================================================

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Поздно вечером, когда дневной жар уже почти впитается в деревья и траву, а небо прожгут по-южному пронзительные летние звёзды, Киев утихомиривается и, как старик, вздыхая от усталости, помаленьку укладывается спать, чтобы утром снова приняться за свои хлопоты.

 

Из большого четырёхэтажного здания на Рейтарской, однако же, продолжает бодро литься на тротуар, на акации, бегущие вдоль мостовой, электрический свет. Если кто-то подумает, что в Наркомате внутренних дел не успевают к ночи закончить свою молотьбу, то не ошибётся.

 

Как и во многих учреждениях, в НКВД некоторое время назад тоже создавали бригады НОТ, существовали свои «Лиги времени», но их внимание нацеливалось на низовые звенья в областях и районах Украины — в управление вносились всякие новшества, усовершенствования, чтобы работали там с большей отдачей, но без надсада. И только к аппарату самого НКВД их рекомендации не имели приложения. На то он и наркомат, чтобы денно и нощно печься о других, не заботясь о себе.

 

Но дело не только в этом.

 

 

Мало какой наркомат может сравниться с НКВД по объёму работы и многообразию функций. Что ни управление, что ни отдел, то целая отрасль, причём наиважнейшая: милиция, пограничная и внутренняя охрана, исправительно-трудовые учреждения и трудовые поселения, пожарная охрана, ведение актов гражданского состояния. И уже совсем, казалось бы, не по профилю: геологические изыскания...

 

До недавнего времени НКВД ещё и осуществлял надзор за деятельностью низового советского аппарата, добровольных обществ и культов, занимался коммунальным хозяйством, административным устройством. Слава богу, хоть эти функции у наркомата забрали, но теперь к нему присоединили ОГПУ, переименованное в управление государственной безопасности. И без того громоздкий и многолюдный комиссариат снова разбух.

 

Чего стоит хотя бы та работа, которую с позапрошлого года проводит Особое совещание, наделённое исключительным правом — не вынося дела о преступлениях против государства в суд, применять административную ссылку, заключение в исправительно-трудовые лагеря и даже высылку из СССР!..

 

Скоро уже девятнадцать лет, как свершилась революция, но словно по какой-то зловещей закономерности общественное мнение регулярно будоражат известия об очередной группе врагов Советской власти, обнаруженных на заводах, стройках, в учреждениях, в сельском хозяйстве. В годы гражданской войны это имело объяснение. Но время идёт, а острота борьбы не затихает. В конце двадцатых — мрачный аккомпанемент к реконструкции и коллективизации: «промышленная партия» и «шахтинцы», «кондратьевцы» и «чаяновцы», «капитулянты в маске» и «капитулянты без маски», правые уклоны и левые шатания, оппозиционеры и фракционеры— кажется, не было всему этому конца. Но, напрягая силы, разгромили, обезоружили, обезвредили. Вот уже произошёл громко и торжественно объявленный великий перелом, в который все поверили. Уставшие от многолетней изнурительной борьбы и ожесточённого противостояния, люди приготовились вздохнуть спокойно и свободно на своих пашнях и за своими станками. И снова: «механицисты» и «рубинцы», «деборинская группа меньшевиствующих идеалистов» и «троцкистские контрабандисты», «левые оппортунисты» к «правые оппортунисты», «группа Стэна, Шацкина и Ломинадзе» и

 

10


«национал-оппортунистический уклон». Странная смерть Куйбышева и Менжинского. Злодейское убийство Кирова. Контрреволюционный «Московский центр» во главе с Зиновьевым, Евдокимовым, Гертиком, Каменевым, оказавшимися заодно с изгнанным из страны Троцким...

 

Всё это не может не волновать и неминуемо накладывает отпечаток на всё, чем живёт наркомат. Как и все остальные люди, сотрудники наркомата ещё не забыли времена, когда стояли в очереди за хлебом и селёдкой, не забыли безработицу и нехватку керосина. И обретённой совсем недавно уверенности, что самое трудное позади, так много, оказывается, противостоит! Сколько вокруг замаскировавшихся, затаившихся! И снова встал трудный и сложный вопрос, не менее острый, чем в годы революции и гражданской войны: кому доверять, а кому не доверять?

 

Вот почему Наркомат внутренних дел трудится круглые сутки. По-иному пока не получается. Днём — совещания, заседания, согласования, общение с иными ведомствами. А с вечера начинается иная круговерть. Собрания, политзанятия, служебная подготовка. Кто-то кого-то вызывает, кто-то с кем-то встречается. В эти часы одни получают благодарности и повышения, другие — наоборот, взыскания и понижения. С особой интенсивностью протекает телефонная жизнь: отчёты и доклады — снизу вверх, вопросы и указания — сверху вниз.

 

По неписаному правилу уйти с работы раньше полуночи считается проявлением плохого тона. Случаи, когда не оказывается под рукой вдруг понадобившегося сотрудника, ответственного за ту или иную линию, крайне редки. Но каждый из них впоследствии ещё долго вспоминается к месту и не к месту. Аппаратный фольклор хранил, например, вроде бы анекдот, но весьма похожий на правду, об одном из руководителей, обрушившемся на подчинённого, имевшего обыкновение уходить со службы раньше других:

 

— Своей смертью умереть хочешь? Не дадим!

 

Так что до полуночи домой лучше не торопиться. А там уж, как говорится, действуй по обстановке.

 

Но вечер есть вечер. Даже если ты двужильный, к исходу суток какие-то колёсики в организме начинают пробуксовывать, и человек становится похож на автомобиль, который приподняли над землёй: мотор работает, всё крутится, а машина стоит на месте. Толку от большинства сотрудников

 

11


в это время, пожалуй, мало, но недаром же утверждают, что за компанию и монах женился.

 

Так что у кого ещё хватает сил, пытаются делать какую-то не требующую большого напряжения работу, тянут бумажную лямку. Другие коротают время за шахматами, в последнюю зиму заразившими почти каждого. Третьи, из кого день выжал всё, что было можно, решают кулуарно проблемы, как правило, касающиеся их самих меньше всего, а то и вовсе не касающиеся. Прогнозируются, например, кадровые передвижения, которые по странным совпадениям чаще всего и происходят в соответствии с этими досужими прогнозами. Тут легко разрешили бы самые сложные вопросы мирового значения, если бы, конечно, кулуарные мнения принимались кем-либо всерьёз. Здесь происходит то, против чего почти на каждом аппаратном совещании замначальника секретариата Стрижевский ополчается, гневно воздымая руки:

 

— Не понимаю... Все знают, где работают... Ведь эн-ка-вэ-дэ! Но чем секретнее работа подразделения, тем больше о ней говорят... Мы тут ещё только задумаемся о чём-то, а уж весь аппарат обсуждает...

 

В отделе трудовых колоний и без призывов Стрижев-ского помнят о специфике наркомата, но и без того запретные темы тут не особенно в ходу: их подопечные, особенно несовершеннолетние, далеки от политических дел, хотя и правонарушители. Но собраться в полуночные часы вместе в отделе тоже любят.

 

Обычно это происходит в кабинете (не кабинете даже — небольшой комнатке, в которую с трудом втиснуты стол, сейф и несколько стульев) помощника начальника отдела Антона Семёновича Макаренко. Традиция не такая уж давняя, поскольку Антон Семёнович в НКВД меньше года. Однако к ежевечерним сборам у него привыкли как-то сразу и незаметно.

 

Искать причину, почему собираются здесь, а не где-то ещё, долго не надо. Во-первых, хозяин кабинета не скажет никогда, что ему недосуг и что его отрывают от дел. Наоборот, ему работалось гораздо продуктивнее, когда рядом люди. Долголетняя привычка: пятнадцать лет он проработал в специальных учреждениях для перевоспитания несовершеннолетних — в колонии имени Горького и коммуне имени Дзержинского, в шумных ребячьих муравейниках,

 

12


где трудно остаться наедине хоть на минуту.

 

Кстати, это обстоятельство — долголетняя работа Макаренко в колонии и коммуне — и есть вторая причина, которая притягивает в его кабинет сотрудников отдела. В прошлом году, после постановления ЦК партии и Совнаркома о ликвидации в стране детской беспризорности и безнадзорности, отдел значительно вырос числом, и большинство новичков — молодёжь, пришедшая по направлению партии и комсомола. И хотя Макаренко, как и они, тоже недавно переседлал лошадей, в новом деле разобрался быстрее и глубже других. Сказываются опыт, возраст и, очевидно, ещё многое.

 

Импонирует сотрудникам отдела трудовых колоний и то обстоятельство, что Макаренко — автор «Педагогической поэмы», о которой много печатают в газетах и журналах. Каждому из них кое-что перепадает от писательской известности Антона Семёновича. Знакомые и в наркомате, и за его пределами интересуются, а что он за человек, да что представляет собой как администратор, а услышав в ответ, что вопреки популярности ведёт себя скромно, что не жалеет себя ради дела и умеет постоять за свои точки зрения, даже светлеют:

 

—Эге ж, головастый чоловьяга! Крутого помола! В самом отделе кое-кто не успел в числе первых прочесть «Поэму», но и они теперь цитируют её целыми страницами. Когда хотят кого-то похвалить, говорят:

 

—Как сказали бы пацаны Антона Семёновича, «ни одна блоха не плоха»…

 

Не жалуются на усталость, а выражаются длинным периодом:

 

—Калина Иванович в этой ситуации спросил бы: «Колы вже покой будэ людям?»

 

Выражения «кабинетные редуты», «педагогический Олимп» и ещё многие, почерпнутые из романа, заметно оживляют отдельский лексикон.

 

Где-где, а в Наркомате внутренних дел хорошо знают, какая сложная штука — переплавить личность преступника, и, признав в Макаренко мастера в деле воспитания, постоянно обращаются к нему как к эксперту, одолевая вопросами по поводу неувязок с собственными чадами.

 

Вообще говоря, Макаренко, как все заметили, не обладает так называемой душой нараспашку, не открывает её первым попавшимся ключом. Качество это поначалу

 

13


было принято за скрытность, но постепенно все поняли, что оно объясняется глубокой внутренней работой, которая в нём идёт постоянно, а ещё тем, что впечатление, которое он производит на окружающих, разно как и вообще всё личное, для него не имеет ровным счётом никакого значения. Главное, судя по всему, это то, ради чего и он, и все остальные тут собраны.

 

По той же причине, о которой говорил без устали замнач секретариата Стрижевский, в отделе узнали, к примеру, что, привезя в Киев жену, Галину Стахиевну, и племянницу Лилю, которая воспитывается в семье Макаренко, сам Антон Семёнович туг же укатил по неотложным служебным делам в Волчанск. А те остались посреди трёхкомнатной квартиры с тюками книг, пишущей машинкой и скрипкой Антона Семёновича и собственными одеждами в нераспакованных чемоданах. Так бы и сидеть им: ни мебели, ни посуды — ничего, если бы не Серёжа Броневой, директор стадиона «Динамо». Броневой был знаком с Антоном Семёновичем и, видно, хорошо знал, сколь малую роль играют в жизни Макаренко личные удобства. Серёжа быстро раздобыл у наркоматовских хозяйственников немудрёную мебель на первый случай, а потом снарядил на несколько дней свою жену по магазинам искать вместе с Галиной Стахиевной всё необходимое.

 

Другим событием, которое дружно прокомментировали в отделе трудовых колоний, было получение Макаренко первой зарплаты.

 

Заступил он на должность в начале июля. И лишь в конце августа обнаружилось, что никто его ни разу не видел у окошечка кассы, где сотрудникам выдавали денежное содержание.

 

Закончив как-то деловой разговор с сотрудниками, Антон Семёнович вдруг спросил;

 

   Хочу узнать... А где у нас... это...

 

   Что — «это»?

 

   Ну... Где получают зарплату, будь о-на неладна. Кажется, и мне положена.

 

В финчасти, куда сослуживцы адресовали Макаренко, молоденькая бухгалтер порылась в бумагах и, не найдя там его фамилии, спросила:

 

  А вы что, у нас в штате состоите?

 

Лев Соломонович Ахматов, начальник отдела трудовых колоний, прознав о приключившемся курьёзе, спохватился: ещё два месяца назад, после беседы у замнаркома

 

14


по кадрам о назначении Антона Семёновича на должность, надо было оформить соответствующие документы. Но он, Ахматов, как-то выпустил эту формальность из поля зрения, а сам Макаренко и вовсе вопроса о ней не возбуждал.

 

Лев Соломонович помчался в административно-хозяйс­твенное управление, чтобы исправить свою оплошность. Документ, с которым он оттуда вернулся, в отделе видели и теперь его содержание, естественно, было известно всем. «Товарищ Семёнов! — написал начальник управления.— Отдайте в приказ. Макаренко считать на работе с 1. VII. Иначе финотдел не выплачивает ему зарплату».

 

Водятся за Антоном Семёновичем и другие, можно сказать, крайности, вызывающие кое у кого желание посудачить о нём.

 

Раньше всех придёт утром, позже всех погасит свет. Одежда всегда — словно только что из-под утюга, сапоги хоть и старенькие, с глубокими трещинами и на головках, и на голенищах, но блестят, словно праздничный самовар. Уходя из помещения, не оставит, как некоторые, на столе ни единой бумажки, опрокинет в урну окурки из пепельницы, выстроит по ниточке стулья вдоль стены, закроет форточку. Редкостный педант, казалось бы, а недавно выкинул такую шутку, что весь наркомат несколько дней покатывался со смеху. Направил в Москву запрос: могут ли прислать ему газетные вырезки о дураках? Зачем они понадобились, неизвестно. Но дело не в этом. Интересуется дураками! Самое забавное, что в отделе газетных вырезок тоже оказались люди с юмором: ответили, что готовы выполнить заказ, только просили уточнить, какого типа дураками он интересуется.

 

Но это так, забава. Кое-кто из наркоматовцев косится на Макаренко, зная такую пикантную подробность в его личном деле, как живущий во Франции брат-белогвардеец, к тому же служивший в деникенской контрразведке. Тут уже не до шуток. Конечно, теперь считается, что брат за брата не отвечает. Но, утверждают, в молодости братья были дружны, а когда младший оказался в эмиграции, несколько лет переписывались. О чём? Взяв Макаренко на службу (в НКВД — не куда-нибудь!), руководство, вероятно, учло это обстоятельство и доверяет помощнику начальника отдела трудовых колоний, несмотря на изъяны в анкете. Но определённую часть сотрудников это всё равно настораживает.

 

15


Здесь скорее не поверят, а потом изменят мнение к лучшему, чем поверят, чтобы после разочароваться, а то и обмануться.

Поговаривают и о супруге Антона Семёновича Галине Стахиевне, что в тридцать третьем году она выбыла из партии вовсе не по болезни, как объяснил это Макаренко, а скорее всего по каким-то иным причинам. Безусловно, её туберкулёз — дело не шуточное, но ведь и больна она не до такой степени, чтобы отойти от забот партии, в которой состояла с семнадцатого года. Не объясняется ли это её дворянским происхождением? Да, были её родители неимущими, хлеб насущный добывали учительским трудом, но дворяне есть дворяне. Что же касается якобы участия их в народническом движении, о чём сообщил Макаренко в анкете, то за давностью лет сей факт ни подтвердить, ни опровергнуть невозможно.

Но все эти противоречия, однако, интерес к Антону Семёновичу не только не убавляют, но и наоборот — усиливают.

Вечерние беседы в его кабинете вяжутся, конечно, вокруг дел служебных, но постоянно срываются, несутся бесчисленными путаными лабиринтами самых разнообразных и неожиданных тем. Как бы ни был Макаренко немногословен, почти сразу после его прихода в отдел в нём обнаружили осведомлённость едва ли не в любой области знаний. Но соль общения с ним даже и не в этом. Самое поразительное, что, кажется, нет того, о чём у него не составлено собственного мнения, довольно часто — противоположного мнению большинства.

Тон в разговоре задают обычно самые молодые — «два Коли», как называют Колю Прейслера и Колю Савчука. Оба сошлись на общей почве: Савчук любит послушать, Прейслер — поговорить.

Были в отделе ещё тёзки — Оселок и Суржик, оба Павлы. Правда, тёзками они как-то не воспринимались, поскольку первый из них носил усы и бородку клинышком и величался всеми по отчеству — Адольфович. Суржик же был просто Пашей, Павлушей, Павликом, хотя успел закончить техникум, послужить в армии и имел в кармане партийный билет в отличие от беспартийного Павла Адольфовича.

Эти двое были, как все остальные, просто сотрудниками. Прейслер же и Савчук — любимцами.

16


По-юношески худенький, подвижный Прейслер обладает неунывающей уверенностью, что жизнь удивительно хороша, постоянно докучает окружающим вопросами и с энергичной радостью делится всем, что успевает впитать в себя восторженная и настежь открытая душа.

Крепыш Савчук, наоборот, уважает завет Шекспира не судить о жизни, не прожив её. Он и говорит тишайшим голосом: даже когда возражает кому — почти шепчет. Застенчивость не мешает ему тем не менее быть человеком основательным и во всех отношениях падёжным. Он неспешно входит в любое дело, осмотрительно продирается сквозь джунгли возникающих на его пути противоречий и трудностей и часто приходит к цели быстрее, чем экспрессивный Прейслер, которому порой мешает его безоглядность.

Их общение окрашено каким-то неуловимым очарованием молодости, неистраченной силы и искренности. Оба такие разные, молодые люди, сами того не замечая, словно заполняют цементом пространство между камешками-личностями в отделе. Антон Семёнович, судя по всему, привязался к ним обоим.

Вот закончились манёвры Киевского и Белорусского военных округов. По этому случаю в Киеве на стадионе «Динамо» организовали грандиозный концерт. Попасть туда выпало немногим из наркоматовцев. Присутствовали Ворошилов, Будённый, Петровский, Постышев, Косиор, увидеть которых жаждали, кроме военных, имевших прямое отношение к манёврам, всё. Но, зная о близких отношениях Макаренко с Серёжей Броневым, ответственным за это мероприятие, Прейслер и Савчук отважились:

—Антон Семёнович...

Макаренко не дал долго уговаривать себя, хотя сам на концерт не попал. На другой день в отделе только и разговоров, что о концерте.

—Нет слов! — восторгается Прейслер. — Услышали всех звёзд киевской оперы: Донца, Литвиненко-Вольгемут, Паторжинского, Гайдая. Одна Леночка Ландау чего стоит с её украинскими и итальянскими народными песнями! Если бы не романсы...

    А что романсы? — интересуется Макаренко. Прейслер закипятился:

    Это ущербное искусство! Это антинаше искусство! Он любит приставку «анти» и постоянно употребляет её

2 В. Ширяев.                                                               17


где надо и где не надо: «антикультура», «аптиправильно», «аптидрузья»...

  Что же в нём ущербного? — с сомнением жмёт плечами Антон Семёнович, и тон его словно бы остужает горячую реплику молодого человека.— Конечно, романс несколько размягчает душу. Но зато какая мелодичность!..

И принимается излагать историю русского романса — чем отличалось пение «божественной Вари Паниной» от исполнения примы столичной оперетты Натальи Тамара, какая разница в манерах чистой «цыганщины» с тем, как пела Анастасия Вяльцева...

В другой раз кто-то помянул о выставке художников Украины, проходившей в те дни в Киеве. Антон Семёнович, уловив чутким ухом в перепалке что-то такое, с чем не мог согласиться, произносит;

  Конечно, эта картина несёт серьёзную смысловую нагрузку, но ведь и техника исполнения должна быть на достойном уровне! Вдумайтесь: недаром этот вид искусства называется — жи-во-пись! Нашим нынешним художникам с их склонностью к плакатным решениям как раз хорошей, тонкой техники и не хватает, к сожалению. Есть содержание, есть идея, а вот того, чтоб картина была живой, дышала,— всё же нет...

Словам Антона Семёновича придаёт особый вес то обстоятельство, что в молодости он и сам провёл немало времени за мольбертом. Те, кто бывал у него на квартире, видели несколько портретов и пейзажей, висящих в гостиной. От Галины Стахиевны узнали, что написаны они Антоном Семёновичем. Картины сделали бы честь любому профессионалу, однако же вот какой Макаренко: испробовав силы в живописи, оставил это занятие, потому что средний уровень его не устраивал, а подняться выше не было возможности.

Приставучий Прейслер словно бы взялся проверить долготерпение Антона Семёновича своими вопросами. Даже о литературе говорить не опасается. И с кем! А Антон Семёнович, с лёгкостью дав ему возможность спровоцировать себя на спор, непременно скажет такое, что поубавит в Прейслере самоуверенности.

  Вот вы недавно читали — я видел — «Республику ШКИД». Что скажете? — спрашивает Макаренко.

— Ну что? Хорошая книга, жизненная, написана с юмором. Учитель Викннксор там симпатичный.

  Значит, вас всё в этой книге устраивает?

18


Прейслер жмёт плечами.

  А не показалось ли вам, что авторы добросовестно нарисовали картинку педагогической неудачи? —спрашивает Антон Семёнович.— Вам не бросились в глаза какие-то умопомрачительные духовные прыжки Викниксора? Ещё немного — и он ударился бы по воле авторов в блатную экзотику, чем нынче грешат многие даже и талантливо написанные произведения...

—Какие?..

Ну, те же «Правонарушители» Сейфуллнной, «Вор» Леонова... Разве вы не замечали, что большинство писателей изо всех сил разукрашивает павлиньими перьями вора, преступника, беспризорного? А для положительного героя-воспитателя красок но хватает...

   Н-ну, — с некоторым сомнением жмёт плечами Прейслер,— может быть...

   Герои этих книг — дефектные люди,— убеждённо продолжает Макаренко,— Но ведь это же форменная чушь! Нам-то с вами известно, что дефектны, не люди, а отношения. Человек в своём существе не дефектен! Просто прекрасное в нём скрыто под слоем душевной грязи. А глазное, что сейчас, как никогда, литература должна проектировать завтрашний день, призывать к нему, показывать его. Согласны?

Все удивляются, как, сидя в медвежьих углах, в колониях несовершеннолетних, занятый там всем на свете — и хозяйством, и школой, и производством, и кадрами воспитателей, и ещё многим-многим, что заставляет заведующего колонией работать за целое учреждение, Антон Семёнович успел приобрести такие широкие и всесторонние познания. Он на память цитирует Ключевского, Покровского и Соловьёва, в спорах обнаруживает прекрасное знание работ не только Маркса и Ленина, но и Лафарга, Михайловского, Плеханова, ссылается на философские труды Локка и Шопенгауэра, Ницше и Гегеля, Штирнера и Бергсона, на книги по психологии мало кому известных авторов — Петражиц-кого и Лазурского, по логике — Челпанова, Минто и Троицкого. В близком знакомстве состоит с лучшими киевскими и харьковскими актёрами, дружит с Горьким, переписывается с другими писателями.

Впрочем, чему тут удивляться! Абсолютное большинство сотрудников наркомата принадлежало, как и Макаренко, к интеллигенции в первом поколении, а такие люди во все времена подобны путнику, нашедшему колодец

19


враскалённой пустыне: жадно, взахлёб поглощают знания, словно беря реванш за не утолявшуюся веками духовную жажду своих предков.

Но интеллигент интеллигенту — рознь. Среди нынешней новоиспечённой интеллигенции немало таких, кто приобщался к знаниям на каких-нибудь курсах или учился по ускоренной, а значит, упрощённой, укороченной программе, потому кое для кого Гоголь, Гегель и Бебель— то же, что Бабель, а опера отличается от оперетты тем, что в первой только поют, а во второй ещё и говорят, и танцуют. У Макаренко же за душой дореволюционный институт — уже это кое-что значит.

Он поклоняется знаниям, как истовый язычник. Страсть к новому знанию у него прямо-таки доходит до болезненной: увидит незнакомую книжку — ни за что не успокоится, пока хотя бы не просмотрит её. Даже когда в начале двадцатых годов он вместе с пятью единомышленниками в колонии имени Горького сутками напролёт только и занимался, что отмывал коросту и чесотку с беспризорников, боролся со вшами и сыпняком, латал дыру на дыре в убогом колонийском бюджете, старался накормить воспитанников хотя бы так, чтобы они перестали воровать от голода еду в окрестных сёлах,— даже и тогда он, как рассказывают, ухитрялся следить за новинками литературы и был в курсе всех событий культурной жизни. Видно, считал, что времени у людей не хватает только на то, на что они сами не хотят его тратить.

Случается, беседы у него принимают такую остроту, когда в иной обстановке, в ином месте кое-кто предпочёл бы уйти от греха подальше. К людям, в чём-то сомневающимся, в НКВД относятся если не с сомнением же, то уж, во всяком случае, прохладно. Но Макаренко позволяет себе суждения, уместные где угодно, но только не в НКВД.

Однажды, приглаживая на ходу вечно торчащий дыбом чуб, Прейслер зашёл к Антону Семёновичу попросить материал к завтрашнему занятию по исправительно-трудовому кодексу. Застал у него Сивчука, сидевшего в уголке за чтением какой-то брошюры. Тихонько затворив за собой дверь, он подсел к приятелю. Макаренко поначалу не обращал на них внимания, продолжал свою работу — как всегда, плотно сжав тонкой полоской губы и сощурив глаза, что-то писал.

— Готовишься? — шёпотом спросил Коля приятеля.

20


Тот молча кивнул головой.

   Между прочим,— отвлёк его Прейслер,— вычитал недавно интересную вещь. Б странах ислама законом установлены физические наказания. За намеренное причинение увечий, например, виновного приговаривают к аналогичному увечью. За прелюбодеяние, за развратные действия, за преступления против ислама — за всё физические наказания: бритьё головы, забивание камнями, удары плетьми, выбивание зубов, отрезание ушей.

   Ну и что? — не отрываясь от брошюры, бросил Савчук.— Многим ли гуманнее обстояло с этим делом в православной России?

   У нас до такой дикости не доходили.

   Разве? А вырывание ноздрей? А клеймение каторжных? А битьё кнутом? А шомполы в армии? А работа в кандалах? А одиночки Шлиссельбурга и Петропавловской?.. А не веками ли складывалась философия: «Око за око, зуб за зуб»? Или ты думаешь, что ниоткуда взялась пословица: «Бьют не ради мучения, а ради учения»? Да и сейчас, как ты знаешь, кое-где не особенно-то церемонятся.

   Говорите громче, Коля,— подал голос Макаренко.— Я всё равно вас слышу.

Он поднял голову от своих бумаг и с интересом посмотрел на молодых людей. Савчук запнулся.

   Что значит — не церемонятся? Что ты имеешь в виду? — вспыхнул, насторожившись, Прейслер.

   А то! — уклонился от ответа Савчук, потому что как раз в это время в кабинет вошли другие сотрудники отдела-— Суржик и Оселок. Уловив, о чём перепалка, уселись, с любопытством прислушиваясь к беседе.

Любой другой на месте Антона Семёновича пресёк бы полемику на корню. Не принято в наркомате вести разговоры на эту тему. Даже самому тёмному селянину должно быть известно, что создаём новый мир в окружении врагов, которые только тем и заняты, что хотят отнять у нас добытое в кровавой борьбе. И что граница с ними проходит не только там, где обозначена на карте. Она прошло через Смольный, когда там из-за угла убили Кирова, через фабрики и заводы, куда пробираются шпионы и вредители, через железнодорожную станцию, где фашистский наймит потихоньку снимает план путей и зданий, через колхозную кладовую, откуда расхититель тащит общественное зерно. Какие же могут быть церемонии с такими, с позволения

21


сказать, людьми?

Макаренко должен понимать это не хуже иных, но тем не менее кидает реплику:

   Так спор не ведут, Коля. Спор без аргументов — не спор, а заурядная кухонная ссора. Что вы имеете ввиду? — повторил он вопрос Прейслера.

   А вы не встречали, Антон Семёнович, подследственных в коридорах наркомата? — вопросом на вопрос ответил, нахмурившись, Савчук.

Макаренко не отвечает. Да и зачем отвечать? Конечно, встречал, потому что и другие встречали тоже. Но вопросом, отчего у арестованных такой изнурённый вид, почему их допрашивают главным образом по ночам, особо-то никто не задаётся. Значит, так надо. Что касается слухов, будто следователи частенько прибегают к недозволенным методам, то, во-первых, слухи эти наверняка преувеличены, а во-вторых, если и есть нарушения законности, так ведь с ними борются: время от времени НКВД издаёт приказы об искоренении грубого обращения с арестованными и заключёнными. Есть случаи, когда следователей снимали с работы и даже отдавали под суд.

И потом, раз уж зашла речь об отношении к преступникам, не мешало бы Савчуку помнить, что страна не мстит им, не обрекает на страдание. Ни клейма на них — физического или морального — нет, ни препятствия, чтобы встать вровень со всеми. Общество не сбрасывает заблудших со своих счетов. Любой у нас может приносить пользу людям. Тот же Беломорканал. Страна доверила строить невиданную, грандиознейшую, каких нет нигде в мире, водную трассу бывшим ворам и расхитителям, вредителям и кулакам. Не так давно в отделе знакомились с обзором о деятельности исправительно-трудовых учреждений, там приводились цифры — куда красноречивее: Беломорстрой воспитал более тридцати тысяч опытных бетонщиков, арматурщиков, почти шестьдесят тысяч человек получили снижение сроков заключения, двенадцать тысяч досрочно освобождены. А несколько десятков человек награждены орденами!

Обо всём этом, наверное, и должен был Макаренко напомнить молодому сотруднику. Но он не поторопился с ответом. Достал из портсигара папиросу, медленно прикурил, сделал глубокую затяжку.

22


У него редкостно голубые глаза. А если сердит, если глубоко задумчив, озабочен, они утрачивают нежную свою голубизну, становятся стальными, холодными. Что-то в нём произошло и тут: он вперился в молодых людей долгим и упорным взглядом — выдержать такой непросто.

Истолковав его молчание по-своему, Савчук решил, видно, что зашёл слишком далеко, и попробовал отступить;

   Конечно, НКВД — не курортная регистратура. Как бы тан ни было, а мы принуждаем людей расплачиваться за то, что они провинились перед обществом. А тут уж, как я понимаю, не до сантиментов.

   Речь, конечно, не о сантиментах, — глухо проговорил наконец Макаренко. — Я вот сейчас почему-то подумал о своих питомцах... Вы, конечно, знаете Семёна Калабалина, заведующего нашей колонией в Виннице, бывшего горьковца. В двадцатом, между прочим, он верховодил конной бандой на Полтавщине. А теперь — педагог, каких поискать. А Марк Шейнгауз — помощник заведующего Днепропетровской колонией? И у него прошлое не без изъяна.

Вспомнились мне Митька Жевелий — штурман в Арктике, Оля Воронова — партийный работник в Полтаве, Алёшка Новиков — секретарь райкома партии, Олег Огнев — строитель Турксиба, Колька Вершнев — нрач в коммуне имени Дзержинского. И ещё многие и многие. Одних только лётчиков среди бывших горьковцев больше тридцати человек. Тысячи разошлись по Советскому Союзу. Женились, имеют детей, все нашли себе профессии... Как вы думаете: а стали бы они такими, если б подошли к ним не с верой в них, как это было на самом деле, а со средневековыми изуверствами?

Вы скажете: частные примеры, в частном всегда есть нечто исключительное. Что наказание есть наказание. И законодательство ориентирует на сочетание кары и воспитания. Приоритет, как видим, за карой. Что я скажу? Может, с политической или юридической точки зрения это чем-то оправдано; не знаю. Я не юрист, не политик, чего-то недопонимаю. Но я педагог. И в своей работе всегда руководствовался верой в человека, в лучшее в нём, старался уважать в воспитаннике его достоинство, как бы низко он ни пал. Считаю, что именно такой и должна быть основа нашего, советского стиля в работе с правонарушителями... Часто думаю: а

23


всегда ли оправданна наша суровость к ним? Ведь обстоятельства, на которые вы намекаете, Коля, — они дети принципа: «Виноват — страдай!» Есть в нашей суровости и другие противоречия...

   Противоречия? — уточнил Прейслер.

   Именно! Судите сами. Мы хотим вернуть оступившегося обществу — и изолируем его от общества. Откуда же появится в нём осознание наших общих забот? Мы хотим, чтобы он стал личностью активной, а его перевоспитание основано главным образом на запретах и ограничениях: того не делай, этого не смей. Как же он приобретёт навыки активности?

— Что же, выходит, надо закрыть колонии? — недоумевает Прейслер.

   Ну, пока рано...

   Антон Семёнович, — спросил Савчук, — и вы видите, как это будет — без колоний, и вообще... без всего этого?

   Вижу, Коля, — не сказал, почти выдохнул Макаренко. — Вижу. Иногда до галлюцинаций, до боли в сердце...

Разговор этот вызвал в отделе мнения самые крайние.

Одни, продолжая тему, рассуждали: да, усиление карательного уклона в деятельности НКВД как-то не совсем вяжется с лозунгами о том, что советский строй — самый гуманный и демократический в мире. До недавнего времени, к примеру, обходились без того, чтобы отдавать под суд несовершеннолетних, но вот в августе прошлого года ни с того, ни с сего вдруг принимается закон, по которому теперь их судят наравне со взрослыми. Кулаки, шпионы, расхитители, спекулянты — с ними всё понятно. Но дети!..

Другие возражали: Антон Семёнович явно перехватывает через край, требуя сострадания к тем, кто вставляет палки в колёса социализму. Товарищ Сталин прямо указывает, что остатки умирающих классов расползлись и укрылись, ненавидя Советскую власть, испытывая лютую вражду к новым формам хозяйства, быта, культуры, и, чуя последние дни своего существования, сопротивляются всеми силами, всеми средствами. Так что, пока имеется капиталистическое окружение, пока есть вредители, классово чуждые элементы, нужно держать порох сухим. И все эти благодушные разговоры, розовые мечтания делу не на пользу.

24 *


Третьи предпочитали помалкивать, считая, что коллеги вторгаются в запретное. Вожди разберутся, что к чему. Им виднее, какими способами вести борьбу, на то они и вожди. Поговорить об искусстве, о погоде, о рыбалке — пожалуйста, всё же остальное — извините подвиньтесь... Никто не может дать гарантии, что кому-то не придёт на ум истолковать какие-то их слова превратно. Хорошо, если без последствий. Когда чуть ли не в каждом видят непойманного преступника и вредителя, такое тоже не исключено.

Доходили или не доходили до Макаренко все эти суды-пересуды, сказать трудно, скорее всего нет, потому что к суждениям его осторожности со временем не прибавляется. Маленький кабинетик на втором этаже, выходящий на раскидистый каштан во дворе, с неизменным постоянством притягивает к себе усталых полуночников. Пусть разговоры иногда заводят в тупик — всё равно тут чувствуешь себя как на корабле, который ведёт опытный лоцман: как бы ни штормило, рано или поздно окажешься в тихой, безопасной гавани.

2

Сегодня вечером Коля Прейслер уже дважды толкался в дверь Макаренко — из неё так же сиротливо торчал ключ, с которого свисал на колечке алюминиевый четырёхугольничек с номером кабинета.

— Антон Семёнович у Ахматова, — прощебетала, пробегая мимо, секретарь отдела Тамара Букшпан. — Кажется, там баталия...

«Какие ещё могут быть баталии у Ахматова с Макаренко?» Он, как и все, знал, насколько единодушны начальник отдела и его помощник.

У Ахматова биография тоже незаурядная. Воевал в Первой Конной, после гражданской войны громил банды, организовывал милицию на Житомирщине и в Каменец-Подольской области, руководил каким-то серьёзным строительством на востоке, успел окончить Высшую школу НКВД в Москве. В отделе его уважали за героическое прошлое, за организаторскую хватку, но приоритет в области знаний принадлежал, конечно, Макаренко. Сам Ахматов часто принародно говорил: «Ну что бы мы делали без вас, Антон Семёнович?» Редко какой документ уходил из отдела, не пройдя через руки Макаренко. Самые сложные доклады для руководства управления писал, разумеется, он же.

25


Выслушав очередное предложение подчинённого, Ахматов обычно спрашивал: «С Антоном Семёновичем советовались?..»

Прейслер посмотрел вслед Тамаре, впорхнувшей в какой-то кабинет в конце длинного, освещённого двумя тусклыми лампочками коридора, и ещё раз безнадёжно посмотрел на торчащий из двери ключ. «Какие могут быть у них баталии?» — снова подумал он и, пожав плечами, вернулся в свою комнату.

Но Прейслер ошибался. Отношения Ахматова и Макаренко не были простыми и, как все думали, безоблачными. Особенно в последнее время. Просто они не любили выносить их наружу. И сейчас Букшпан слышала через обитую дерматином дверь, как время от времени взрывался ударом колокола глухой голос Макаренко.

До прошлого лета Ахматов и Макаренко знакомы были лишь заочно. Лев Соломонович много слышал о «чародее из-под Харькова», который творил у себя в коммуне имени Дзержинского, как свидетельствовала молва, настоящие педагогические фантазии. Антон Семёнович не раз видел подпись Ахматова под директивами НКВД. Встретились и познакомились лично, когда Макаренко попал в ахматовский кабинет, будучи вызванным из Харькова неожиданной телеграммой: «Срочно прибыть к месту новой службы в Киев, в НКВД». Произошло это вскоре после того, как было принято постановление ЦК и СНК о ликвидации детской беспризорности и безнадзорности.

Антон Семёнович ещё не вполне понимал, зачем и почему его отрывают от пацанов, от дела, потерять которое означало бы для него предельное несчастье. Он прямо сказал Ахматову и об этом, и о том, что плохо представляет себя на административной работе, да ещё такого объёма. Сколько помнит себя — в разных кабинетах только и делал, что «возмущал спокойствие», и, кажется, действительно умел это. Оказаться привязанным к столу, к бумажкам — нет, такого он совсем не представлял. И если уж уходить с педагогического поприща, то поступить по совету Алексея Максимовича Горького: позади тридцать лет практической работы, и он давно испытывает потребность поразмышлять о сделанном с писательским пером в руке. Судя по «Педагогической поэме», две части которой уже вышли в свет и не очень уж обруганы критикой, это дело у него тоже получается.

26


Ахматов слушал его с вниманием. Но, не удостоив комментариями доводы Антона Семёновича, принялся подробно расспрашивать о колонии имени Горького и о коммуне. Многие вопросы показались Антону Семёновичу интересными. Верно ли, спрашивал Ахматов, что нынешние несовершеннолетние правонарушители поддаются перековке труднее, чем те, которые приходили в колонию после революции? С чем это связано? А как вообще Антон Семёнович оценивает влияние преступной среды на формирование малолетних правонарушителей? А чем объясняет тот факт, что преступления несовершеннолетних часто отличаются бессмысленной жестокостью?..

Когда же снова вернулись к теме предполагавшегося назначения Макаренко в отдел трудовых колоний, Ахматов сказал:

— Партия, Антон Семёнович, приняла важнейшее постановление. Никто и нигде столько не дал детям, сколько мы за восемнадцать лет Советской власти. Однако же смотрите: воруют, грабят, убивают, хулиганят, беспризорничают... У вас была замечательная лаборатория в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского, вы многое нашли там такого, до чего никто не додумался. Цена вашему опыту — громадная. Теперь вам представляется возможность осуществить ваши смелые эксперименты в масштабах республики... Заманчиво? Вот и давайте оставим позади ваши сомнения и колебания и, как говорится, ударим по рукам. Завтра нас ждёт для беседы заместитель наркома...

И весь разговор, добросердечный и откровенный, и то, что перед Антоном Семёновичем открывалась перспектива утвердить свои педагогические идеи в детских учреждениях всей Украины, и доверие, которое ему оказывали, — всё это заставило согласиться.

Постановлением ЦК и Совнаркома Наркомату внутренних дел передали колонии несовершеннолетних, принадлежавшие раньше Наркомпросу и Помдету. В этом решении, безусловно, таилась некоторая опасность: не превратились бы учреждения воспитательные в учреждения тюремного типа, ведь трудно ожидать от НКВД того, чего они не умеют. Но другого выхода не было: НКВД единственное ведомство в стране, способное повести наступление на беспризорность и безнадзорность дружным, широким фронтом, как оно уже не раз решало и другие важнейшие проблемы.

27


На новом витке, на новом уровне предстояло продолжить дело, начатое в двадцать первом году «всероссийским попечителем о детях» — Дзержинским, ВЧК.

Тогда, в начале двадцатых, ничуть не оправившись от разрухи, отчаянного голода, самой крайней нищеты, страна взяла на себя заботу о двух с лишним миллионах несовершеннолетних беспризорных детей, выброшенных на обочину жизни опустошительнейшими войнами, империалистической и гражданской. Многие и многие ведомства делали всё возможное и невозможное, чтобы накормить, обогреть, одеть их и окружить душевным теплом. Но что могла сделать та же организация «Помощь детям», когда даже красноармейцы порой носили лапти вместо сапог и ботинок, когда, случалось, на предприятиях и в учреждениях месяцами не выдавали зарплату? Жалкое, нищенское существование влачили и детские дома. Чтобы хоть как-то свести концы с концами и иметь средства на воспитание своих подопечных, Помдет содержал бакалейные магазины, мастерские по изготовлению плетёной мебели, кинотеатры, увеселительные сады и даже игорные дома с рулетками: десять процентов от получаемых доходов тратились на детей.

Антон Семёнович в «Педагогической поэме» с грустью писал об одном отнюдь не худшем деятеле Помдета: «...был покрыт паразитами: коммерсантами, комиссионерами, шарлатанами, крупье, жуликами, шулерами и растратчиками, и мне от души хотелось подарить ему бутылку сабадилловской настойки. Он давно уже был оглушён различными соображениями, которые ему со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогическими, психологическими и прочими, и прочими, и потому давно потерял надежду понять, отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровство и хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспризорный — это соединение всех семи смертных грехов и от всего своего былого прекраснодушия оставит только веру в светлое будущее...»

Конечно, и в тех условиях удалось создать несколько образцовых детских учреждений, которые во многом предвосхитили поиски того, что требовалось для решения проблемы. Люберецкая и Болшевская коммуны в Подмосковье, Харьковская и Прилукская на Украине и ещё несколько, которые восхваляли на все лады, были тем не менее островками, затерявшимися в море материальной скудости и организационной неразберихи. Чётких теоретических

28


установок, как строить работу в колониях, не было. Дореволюционный опыт не годился, новую методику создать не успели. Каждое ведомство руководствовалось собственными соображениями и теориями, породившими полный разнобой в работе.

Одни колонии были организованы по образцу и подобию взрослых исправительно-трудовых учреждений — со всеми вытекающими отсюда последствиями: охрана, забор, строгость режима. Другие, особенно наркомпросовские, скорее походили на плохие, развалившиеся приюты для сирот с беспомощным во всех отношениях персоналом. В одних считалось, что мальчики и девочки должны воспитываться вместе, в других — что совместное содержание не только нежелательно, но и невозможно. Где-то коллектив колонистов состоял из несовершеннолетних разных возрастов, а где-то, наоборот, старались набрать только маленьких или, напротив, ребят постарше. Почти везде стояла проблема занятости подопечных. Все понимали, что только учить, обихаживать, развлекать и проводить политико-воспитательную работу значило бы плодить иждивенцев — это было бы во всех отношениях расточительным. Но средств для развития производства, способного соединить воспитание с производительным трудом, пока не было.

Короче, Наркомат внутренних дел столкнулся с огромными трудностями.

Коллегия и руководство НКВД торопили отдел трудовых колоний с принятием самых неотложных мер. Давно уже, в частности, шла речь о документе, который если и не разрешил бы одним махом все проблемы тут, наверху, то по крайней мере ликвидировал весь методический разнобой и наметил какие-то ориентиры для работников на местах.

Ахматов нервничал и терялся. Дело, которое возложили на его плечи, было для него не только новым, но и незнакомым. Одним только политическим чутьём, опытом организатора все прорехи не закроешь. Колонии несовершеннолетних представлялись ему чем-то вроде огромного воза хвороста, сваленного в самом безобразном беспорядке. А ведь отдел отвечал не только за эти колонии, но и за всё остальное тоже. И, пожалуй, Лев Соломонович давно бы опустил руки, если бы не Макаренко. Антон же Семёнович, собственнолично приняв от Наркомпроса их колонии, изъездив всю Украину вдоль и поперёк, посетив все детские учреждения, какие были теперь в ведении НКВД, хранил оптимизм,

29


убеждал начальника, что сегодня не двадцатый год и для нового наступления на детскую безнадзорность и беспризорность страна уже кое-чем располагает.

На первых порах Макаренко легко работалось с Ахматовым. Начальник не был заскорузлым, подозрительным служакой, не допускающим никаких рассуждений и твёрдо исполняющим лишь данные ему поручения. Правда, он трудно воспринимал незнакомые ему мысли и действия, однако старался не действовать по привычке и заученному способу и безусловно доверял людям.

Много воды утекло за прошедший год. И вспоминать прежние колебания — идти или не идти в НКВД — Антону Семёновичу было просто недосуг.

Бывая в колониях, Макаренко стал всё чаще встречать пацанов, которых, по его мнению, не было надобности направлять в такие заведения. Не ангелы, но для одних вполне хватило бы и строгого разговора в суде или комиссии по делам несовершеннолетних. Другие безнадзорничали от безделья, значит, речь могла идти о том, чтобы организовать их жизнь там, откуда они пришли в специальное воспитательное учреждение. Третьи нуждались в простом и тёплом отношении к ним. Четвёртые...

То и дело Антону Семёновичу в колониях встречались дети спецпереселенцев. Их было немного, но они выделялись из общей массы. Вынужденные держаться друг за друга, ибо колонийский народ не очень-то жаловал детей кулаков и подкулачников, «буржуев», они производили впечатление затравленных волчат. Неулыбчивые, глядящие всегда исподлобья, малоразговорчивые. Где, как, почему отстали, отпочковались от своих семей? Как добирались сюда из далёких уральских и сибирских весей? Эти-то за что страдают?

Макаренко собрал в нескольких колониях статистику о контингенте воспитанников, которыми следовало бы заниматься в нормальных условиях, а не в специальных учреждениях закрытого типа, и подготовил докладную записку в инстанции, от которых зависело изменить порочную практику перекладывать ответственность за воспитание несовершеннолетних на других.

Докладную записку нужно было показать на нескольких «уровнях» — в управлении исправительно-трудовых учреждений, членам коллегии наркомата.

30


Каждый, кто брал её в свои руки, считал себя обязанным что-то в ней повернуть по-своему, возражал против одних мыслей и добавлял другие. В результате возникали новые и новые варианты, всё более отличавшиеся от первоначального, пока наконец не стало ясно, что из документа вообще исчезло то, ради чего он готовился. И тогда на свет божий извлекалась чудом уцелевшая копия первозданной записки, на которую для умиротворения инстанций навели марафет, свидетельствующий, что с их мнением посчитались. Это был окончательный вариант. На его подготовку ушёл месяц. И ещё неизвестно, посчитаются ли с точкой зрения НКВД в других ведомствах. Там ведь тоже этажи...

До прихода в наркомат Антон Семёнович не представлял себе существования подобной практики. Казалось бы, куда проще: если должностное лицо, за которым закреплена та или иная линия, соответствует своему служебному положению — так и доверьте ему принять решение. А не соответствует — гоните в три шеи! Грош цена такой канцелярской букашке, если для её нормального функционирования требуется громадная надстройка ответственных, кураторов, лиц, всё более и более ответственных!..

Пробовал Антон Семёнович решать насущные проблемы и иным путём...

Как-то вернулся из Одессы Павел Адольфович Оселок, инженер, отвечающий в отделе за производство в колониях несовершеннолетних, кипит возмущением:

— Сидят воспитатели в спальнях у воспитанников и вместе с ними в карты режутся. Что ж вы, говорю, делаете, бисовы дети? Ничего другого, отвечают, не остаётся: школа недостроена, работы нет. Заказ на пошив балетных тапочек для оперного театра выполнили, а больше заказов нету, не обувать же, в самом деле, портовых грузчиков в балетные тапочки? Так у вас же, говорю им, в руках постановление ЦК и Совнаркома! Идите в обком, в облисполком, просите, требуйте, но только не бездельничайте! Под лежачий камень... «А вы думаете, мы не ходим? Ходим. Все сочувствуют, тоже возмущаются, а только у них, кроме нашего, и других дел много, и тоже, говорят, важные...»

Антон Семёнович редко выходит из себя. Тут же, оседлав телефон, не стесняясь в выражениях, выговорил одесситам всё, что думает о них. Выслушав клятвенные обещания, несколько успокоился. Но спустя время выяснилось, что

31


заверения одесситов стоят не дороже дырки от бублика. Значит, снова надо садиться за бумагу.

И вот тут-то не было человека ценнее Ахматова. Лев Соломонович никогда не писал сам документов, объясняя это так: «Что надо сказать — знаю, что сделать — вижу. А как только передо мной оказывается чистый лист бумаги — ну, прямо паралич наступает!» Зато он обладает поразительной интуицией, особым чутьём: знает, когда, кому и какой документ положить на стол, чтобы тот прошёл с меньшими трениями, и, наоборот, чутко улавливает аппаратные веяния и с некоторыми документами советует не торопиться.

— Ты не кипятись, — скажет работнику, готовившему очередной циркуляр. — Сейчас для этого ситуация не созрела...

И точно: то, что неделю-другую назад вызывало возражения, вдруг принимается на «ура».

Ценил Антон Семёнович в Ахматове и его дар привлечь к работе отдела необходимых людей. Кого только у него не встретишь! Военные, артисты, партийные и советские работники, инженеры, сотрудники других наркоматов... Лев Соломонович умеет так поговорить с ними, что робость «перед НКВД», почему-то свойственная многим, тут же пропадает и каждый не просто старается помочь «бедным, несчастным детям», но делает это охотно.

Со скрипом, всеми правдами и неправдами, настойчивостью, требующей напряжения и даже перенапряжения сил и никем не учитываемой траты времени, решаются стоящие перед отделом трудовых колоний проблемы. Но на смену одним, ещё не решённым, встают всё новые и новые. «Не успеешь не сделать одно дело, как тут же не успеваешь не сделать другое» — этот каламбур, изобретённый Прейслером, бытовал в отделе и как нельзя красноречивее характеризовал вообще аппаратную работу.

Хоть реже, чем другие, но и Антон Семёнович тоже порой всё-таки впадает в отчаяние, видя, как самые, казалось бы, продуманные решения, самые безусловные указания наркомата разбиваются, словно прибой о бетонный волнорез, на местах. Как-то в письме Горькому у него вырвалось: «Работа у меня сейчас бюрократическая, для меня непривычная, по хлопцам скучаю страшно... В сутках оставалось не более трёх свободных часов,

32


а свободной души ничего не оставалось...»

Антон Семёнович старался чаще выезжать в колонии, пропадая там порой целыми неделями. Инструктировал сотрудников, общался с пацанами, помогал отладить организационные структуры, решить хозяйственные проблемы. И вот такой-то стиль руководства всё меньше и меньше вызывал восторги Ахматова, который считал, что назначение аппаратного работника — инструктировать, руководить, контролировать, но отнюдь не засучив рукава пахать ту же ниву, что и рядовые исполнители.

Макаренко возражал:

—Ведь каждому видно: путь от циркуляра до его исполнения далёк так же, как неблизко грешнику до рая.

— А может, Антон Семёнович, мы не такие бумаги составляем, не то в них пишем?

— На месте проще показать и растолковать, — защищался Макаренко.

—Но в отделе всего двадцать человек, — с сожалением вздыхал Ахматов. — Повсюду не успеешь.

Тема эта вспыхивала в их разговоре всё чаще. И чем острее реагировал Антон Семёнович на аппаратную бестолковщину, тем односложнее и суше отвечал начальник отдела:

—Документ — оптимальная возможность достать влиянием наркомата низовое звено. Ничего другого, более целесообразного, пока не придумали.

А на прошлой неделе, хмуро выслушав помощника, Лев Соломонович вдруг вскипел:

—Выходит, всех нас тут надо увольнять за ненадобностью? Что, по-вашему, центральный аппарат вовсе не нужен?

Расстались холодно. На следующий день Ахматов даже поздоровался не приветливо, как всегда, а еле заметно кивнув головой, будто малознакомому человеку. В продолжение недели отношения оставались напряжёнными.

Сегодня в конце дня к Антону Семёновичу зашла Тамара Букшпан и пригласила его к начальнику отдела. Это удивило и насторожило его. Обычно все возникавшие проблемы решались попутно, когда Макаренко заходил к нему со своими делами, а если возникало что-то неотложное, Лев Соломонович не гнушался прийти

3 В. Ширяев                                                          33


 


сам, благо кабинеты по соседству. Ну что ж, официальный стиль в отношениях делу не помеха.

 

Когда Антон Семёнович оказался в кабинете Льва Соломоновича, тот без всяких дальних слов и околичностей сразу сказал:

 

  Вот, полюбуйтесь! В Броварах, в пятой колонии, три десятка хлопцев «подорвали»...

 

Антон Семёнович присел на стул возле стола начальника и взял в руки протянутый ему листок. В верхнем углу сводки дежурного по НКВД было начертано: «Т. Ахматову. Срочно разобраться, принять меры и доложить». И подпись, знакомая каждому в наркомате: размашистая, наркомовская, зелёными чернилами.

 

Антон Семёнович не успел ещё поднять лица от сводки, как Ахматов, словно предвидя, что скажет помощник, произнёс:

 

  Но это ещё не всё. Вот другой документ. Почитайте. Не находите ли, что между ними есть прямая связь?

 

«Начальнику отдела трудовых колоний т. Ахматову Л. С. Довожу до вашего сведения, что помощник начальника ОТК т. Макаренко А. С. во время своего посещения колонии в марте с. г. приказал выпустить из карцера нарушителей, карцер закрыть и впредь туда колонистов не водворять. Мы возражали, сказав, что карцер предусмотрен правилами внутреннего распорядка и что без него невозможно ограничивать влияние дезорганизаторов на остальных воспитанников. Т. Макаренко А. С. ответил нам, что Советская власть не для того существует, чтобы при ней воспитывать детей в карцерах, и что в ближайшее время карцеры в трудовых колониях будут запрещены. Мы не могли не подчиниться т. Макаренко А. С., т. к. он для нас вышестоящий начальник. А кроме того, мы не можем не верить в его авторитет, потому что возглавляемые им учреждения для перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей являются образцовыми для всей Украины, о чём говорит его книга «Педагогическая поэма», которую все мы читали. Но после закрытия карцера дезорганизаторы распоясались, почувствовали свою безнаказанность, и теперь с ними нет никакого сладу. А с них берут пример остальные. Между тем постановления НКВД о закрытии карцеров до сих пор нет, и нет указания, а что вместо них. Прошу разъяснить — продолжать сажать воспитанников в карцер или нет.

 

34


Начальник колонии Спивак».

 

Макаренко вспомнил этого суетливого, угодливого человечка. Не понимающий сути того, что ему доверено, относящийся к колонии как к «месту», он успел испортить коллектив воспитателей кумовством, сплетнями, научился надувать щёки для важности и был для дела не бесполезен даже, а прямо-таки вреден. Антон Семёнович, вернувшись из Броваров, доложил о своих впечатлениях Ахматову. Но тот ответил:

 

  Дорогой Антон Семёнович, ну что же делать, если у нас сплошь и рядом, во всех колониях, вакансии, вакансии?.. И где их взять, нужных нам людей? Лично я не встречал, кто с детства мечтал бы работать в тюрьме, в колонии.

 

   Я тоже не мечтал.

 

   Где же я возьму ещё несколько десятков таких макаренков? Надо работать с теми, кто есть.

 

Единственное, что сумел пока сделать Антон Семёнович для Броваров, — туда направили старшим воспитателем Георгия Михайловича Осотского, успевшего несколько лет поработать в коммуне имени Дзержинского. Осотский мог «держать фронт» до поры, а со временем, надеялся Макаренко, Спивака удастся заменить.

 

Макаренко вернул письмо.

 

—Вот что вышло из вашей затеи, — сказал начальник отдела таким тоном, будто перед ним провинившийся ученик.

 

Подобная нотка прозвучала у него впервые. Макаренко никогда не позволял себе такого отношения к подчинённым. И ему расхотелось объясняться. Но и смолчать было, конечно, нельзя.

 

Можно говорить много о случившемся в колонии номер пять. Но ни к чему, Лев Соломонович. Положение дел там вам известно. Отсутствие карцера ни причём. И вы это тоже понимаете.

 

Да, но если бы карцер был, нам с вами никто не бросил упрёка в ревизии нормативных актов... Даже... Даже если вы и правы!

 

Осотский звонил на днях, возмущается: колонисты сажали картошку на личном огороде Спивака. Таков начкол Спивак во всём. Нужно освободить его, пока не поздно. Если руководитель не имеет авторитета в учреждении, он не может там оставаться ни на минуту...

 

—Но — карцер!

 

35


Антон Семёнович попытался было объяснить Ахматову своё отношение к такому способу «воспитания», но тот поглядел на него косо и задумчиво, сказал резко и холодно:

 

— Давайте договоримся, Антон Семёнович: я не стану давать официального хода письму Спивака, хотя обязан провести служебное расследование. Но впредь в подобных случаях прошу вас, помнить, что не нам с вами отменять нормативные акты. Карцер — мера, предусмотренная законом.

 

   Всяк сверчок знай свой шесток?..

 

   Зачем так? Мы работаем в ведомстве, можно сказать, военном. Каждый солдат должен знать свой манёвр, ещё Суворов говорил...

 

  Что же, Лев Соломонович, манёвр так манёвр. Инициативу проявил я — мне за неё и отвечать. И покрывать меня не надо. Тем более что я не чувствую себя виноватым. Свою точку зрения на карцер могу изложить где угодно. Я пятнадцать лет обходился без карцеров — и в колонии имени Горького, и в коммуне имени Дзержинского. Не унизил такой, извините, мерой воспитания ни себя, ни детей. И это не было убытком. Карцер в детском учреждении рвёт последнюю ниточку доверия на пути к подопечному! Это ведь та же розга, против которой ещё сто лет назад воевал наш Пирогов. Так пристало ль нам восстанавливать то, против чего веками боролись?

 

— Хорошо, Антон Семёнович, будь по-вашему, — вздохнул Ахматов. — Видит бог, я вам зла не желаю. Даже наоборот. Но вы... Как бы это точнее выразить... Вы плывёте против течения. А это чревато последствиями. Времена сейчас суровые.

 

В конце концов, натянутость в отношениях с начальником можно перетерпеть. Утрясётся. Чего не случается! Но Антону Семёновичу вдруг показалось, что их размолвка имеет какую-то подоплёку, которой он не понимал, и что перемена Ахматова — вторична. Тот не стал бы возражать столь жёстко и категорично, если б на него не подул какой-то ветер, от которого Макаренко находился в стороне и потому его не почувствовал.

 

Поясните, Лев Соломонович, что вы имеете в виду...

 

Идёт борьба, Антон Семёнович. Борьба не на жизнь, а на смерть. Понимаете? А в борьбе иногда, как в мальчишеской драке, попадает и своим.


Тут не мальчишеская игра.

 

   Вот именно, не мальчишеская. Тем более нужна осмотрительность. Да, осмотрительность! А вы... Вот скажите, как нужно понимать ваше заступничество за воспитанника Прилукской коммуны?..

 

С месяц назад Макаренко был в Прилуках, Заведующий педагогической частью пожаловался:

 

  Завёлся тут один неподдающийся, не знаем, что с ним и делать. Упрямец, каких поискать! Его отца, как нам стало известно, арестовали. Оказался замешанным в каких-то делах группы «национал-оппортунистического уклона». Комсомольская ячейка потребовала, чтобы воспитанник письменно выразил осуждение в адрес отца, если хочет оставаться в коммуне... Категорически отказался. Коллектив объявил ему бойкот.

 

— Сколько лет мальчику?

 

Двенадцать.

 

Познакомьте меня с ним.

 

Поговорив с подростком, Антон Семёнович спросил у завпедчастью:

 

Как вы думаете, а способен ли ребёнок этого возраста понять, в чём вина его отца?

 

   Ему разъяснили.

 

   Он не умеет принимать на веру то, что ему говорят. И главное, он любит отца. Даже если отец этого не заслуживает, не надо лишать мальчика светлого в душе. Оставьте его в покое...

 

Антон Семёнович понимал, какую ответственность он возлагал на себя, беря под защиту сына «уклониста». Но он считал, что дети не отвечают за классовые позиции отцов. Потому не видел криминала в своём распоряжении. На вопрос Ахматова ответил вопросом:

 

Что же я сделал не так?

 

Вы взяли под защиту сына отщепенца! Сынаврага!

 

Лев Соломонович, ведь это ребёнок! Каждому понятно.

 

Если он уже сознательно и политически разбирается, что к чему, от него вправе требовать ясной позиции. Но если маленький, как тот подросток... Начни специально воспитывать в нём ненависть к отцу (а за что он не понимает!), это только измочалит нервы ребёнку — никакого другого эффекта мы не добьёмся... Ах, да: «Каждый солдат должен знать свой манёвр»!.. Но разве иметь своё мнение я не вправе?

 

37


— Зачем вы так, Антон Семёнович? В нашем положении нужно просчитывать всё наперёд... И я хочу вас сберечь... Ведь даже ваши вечерние беседы с подчинёнными — ну, на темы не совсем педагогические — кое-кто оценивает не в вашу пользу. И мне всё труднее вас защищать, Антон Семёнович!

 

Макаренко молчал. Восстановив в памяти события последних недель и месяцев, он подумал, что вообще-то мог бы давно заметить, что в отделе, как, впрочем, и во всём наркомате, поубавилось сердечности, без которой ему не представлялась слаженная работа. Отчего в словах зазвучала какая-то заданность, каждый старается быть подчёркнуто правильным, казаться лучше, чем есть на самом деле?

 

У себя в коммуне имени Дзержинского он в любой момент мог, не покидая кабинета, сказать с предельной точностью, где, что и с кем происходит, угадывая любое происшествие, — так он знал, так чувствовал всё, чем жили коммунары. В наркомате же всё было совсем другим, строилось по иным канонам, вникнуть в которые он, увлечённый новым делом, не успел, да и не старался особо. Он ещё продолжал во сне и наяву распутывать тысячи узелков, которые завязывались в жизни хлопцев и девчат, оставленных пм в коммуне на половине их пути в будущее.

 

3

 

Расставаясь, условились, что утром Антон Семёнович поедет в Бровары и разберётся на месте, что там произошло.

 

— Возьмите «фордик», — обронил Ахматов напоследок.

 

«Фордиком» начальник отдела ласково именовал старую колымагу, в которой водитель Коля Пунченко каким-то чудом поддерживал жизнь. За отделами в наркомате автомобили не закрепляли. Ахматову персональное авто тоже не полагалось. Однако в отделе трудовых колоний был «фордик», который раздобыл где-то Ахматов, убедивший руководство наркомата, что объём и характер работы ОТК требуют, чтобы транспорт у него был свой. Чаще всего, конечно, на «фордике» ездил сам Лев Соломонович, крайне редко снисходивший до того, чтобы машиной воспользовались и сотрудники отдела. Всегда находились какие-то отговорки: мотор что-то греется, карбюратор требует починки, резина ненадёжна — и ещё

 

38


много каждый раз самых разных причин. Исключение делалось, только если требовалось доставить какую-то бумагу в учреждение вне системы НКВД.

 

—Бери машину и поезжай! — говорил Ахматов. —Нет, нет, только на машине!

 

Все понимали главную причину ахматовской щедрости: о престиже возглавляемого им отдела трудовых колоний он заботился неустанно. Кое-кто позволял себе тихонечко пощекотать его самолюбие:

 

    Что вы, Лев Соломонович! Здесь недалеко. Пешком быстрее!

 

    Ни в коем случае! — делал решительный жест Ахматов, и сотрудник шёл искать Колю Пунченко.

 

Факт, что Лев Соломонович давал помощнику для поездки в Бровары легковушку, свидетельствовал о том, что его миссии придаётся важное значение.

 

Задумавшись, Антон Семёнович не заметил, как выехали из Киева. Он крутнул ручку на двери «фордика», открыл окно, закурил. Дорога бежала посреди ржаного поля, облитого солнцем. В окно заносило терпкий запах полыни. Уже скоро выйдут косари, закипит на поле трудовая страсть, выше и сильнее которой мало чего есть на свете. Антон Семёнович знал, что как раз на днях — Ивана Купала, в ночь на который — чудеса и гаданья, и венки на полуночной реке, и костры на лугах с песнями и хороводами. Но отчего не может быть таким же простым и ясным то, что вершится на поле воспитательном? Пришла пора — посеял. Земля, дождь и солнце подхватят твою эстафету, вознесут кверху стройные стебли жита, нальют их соком. И вот он — урожай, счастливое завершение трудов твоих!

 

Он понимал всю важность и борьбы с троцкизмом, и чистки в партии, и массы других проблем, почему-то не объединяющих, а разъединяющих и даже ожесточающих людей, но даже, глубоко задевая разум и сердце, они не мешали ему жить в своей стихии, где тоже бушевали яростные бури. Дело, которому он посвятил свою жизнь, представлялось ему не менее важным, чем всё остальное.

 

Ахматов напомнил о рукописи методических рекомендаций. Вот это для Антона Семёновича действительно важно. Брошюра итожила его практическую работу в колониях и в аппарате НКВД, и потому судьба её была ему далеко не безразлична. Сто пятьдесят машинописных страниц «Методики организации воспитательного процесса» сейчас —

 

39


единственное, что может вооружить тех, кто борется с детской преступностью, хоть какой-то теорией. Эта брошюра создавалась им не в последние недели и месяцы, а, в сущности, на протяжении полутора десятков лет работы с несовершеннолетними правонарушителями. Каждую мысль Антон Семёнович выстрадал в мучительных поисках и порой на ошибках и поражениях.

 

Может, рекомендации, изложенные в «Методике», не во всём доведены до филигранной ясности, некоторые намечены лишь тезисно, возможно, кое-где язык официального документа чересчур эмоционален, но ведь даже и крупный полководец имел право не только на точный расчёт, но и на те чувства, которые заставляли слушать сердце, когда надо было трезво думать и взвешивать.

 

Рукопись пролежала у Ахматова больше месяца. Хотелось верить, что начальник отдела медлит с ответом исключительно потому, что до рукописи не доходили руки...

 

Размышляя об этом, Антон Семёнович не заметил, что «фордик» между тем уже подъехал к Броварам, оставляя позади, на грейдере, щедрый шлейф жёлтой пыли.

 

Колония располагалась на самой окраине. Высокий забор, сложенный из известняка, был кем-то весь испещрён, изрисован мелом, краской, углём — ну где ещё встретишь столь необычную графику: ещё издали можно было различить обвитый змеёй кинжал, устремившиеся в поднебесье парусные корабли, всевозможные сочетания карточных мастей, обвитый колючей проволокой тюльпан, головки и фигуры женщин, усатого кота в цилиндре...

 

   Пару месяцев назад я приезжал сюда — ничего этого не было. Вот же! Да, видно, непросто здесь! — сокрушённо произнёс вслух Антон Семёнович.

 

   Черти полосатые! — тоже впервые за всю дорогу подал голос Пунченко. — Художники! От слова «худо»... Это ведь воровские знаки? — спросил он.

 

— Вот именно! Н-да. «Кто не был, тот будет, кто был — не забудет», — прочёл Макаренко вслух надпись слева от массивных ворот, обитых железом. — Ну ладно, приехали...

 

Ворота оказались на запоре. В маленькое окошечко выглянуло испуганное лицо пожилого человека. Тотчас раздался скрип засова, что-то лязгнуло металлом по металлу,

 

40


и отворилась дверь, вделанная в одну из половин двустворчатых ворот. Пунченко, выпрыгнув из машины, что-то объяснил старику, тот закивал головой и открыл ворота, толкнув одну половину их плечом, а другую отжимая руками.

 

   Остановитесь здесь, — приказал Макаренко Коле Пунченко, — рядом с проходной.

 

   У административного корпуса было бы лучше, — осторожно возразил Пунченко. — Тут, без глазу, открутят чего.

 

   Нет, нет, здесь! — решительно возразил Макаренко. — Увидит народ машину — на два часа разговоров: кто да зачем... Нет, нет, не надо мешать персоналу да и воспитанникам заниматься своими делами.

 

Когда «фордик» миновал ворота и стал справа от них, уткнувшись носом в забор, Антон Семёнович вышел наружу и поманил колониста, стоявшего навытяжку рядом со стариком вахтёром. Колонист, небольшого роста, веснушчатый и рыжий, как подсолнух, пацан лет четырнадцати, подбежал и доложился:

 

   Колонист Дмитро Мирный, гражданин начальник!

 

   Здравствуй, Дмитро, — приветливо ответил Антон Семёнович и, внимательно присмотревшись к подростку, спросил: — Где-то ж мы с тобой встречались, Дмитро, никак не припомню...

 

—И я вас трохи знаю, — широко и довольно заулыбался колонист, почему-то отвернувшись в сторону.

 

—Вон как! Откуда же ты меня знаешь?

 

— А меня зимой на комиссии разбирали. А вы как раз приехали. Другие казалы, шо я зовсим пропащий, а вы заступились...

 

— Теперь вспомнил... Ну и как же? Как теперь твои дела?

 

Пацан замялся, по-прежнему глядя в сторону, и сбил разговор на другое:

 

— Мы тут всё плохуэмо, гражданин начальник. Макаренко нахмурился.

 

—А почему ты говоришь: гражданин начальник?

 

  Гражданин управляющий, то бишь, товарищ Спитак велели. Это, говорыть, на воли вы мэнэ будете товарищами, а тут я вам гражданин начальник... Антон Семёнович положил руку на плечо мальчугана:

 

Ты не горюй. Ты не вешай носа, Дмитро. За плохим

 

41


всегда приходит хорошее. Нужно всегда надеяться на лучшее, иначе как же жить? Ты согласен со мной?

 

   Согласен, — неуверенно ответил Дмитро. — Согласен, гражд... товарищ начальник...

 

   Меня все зовут Антоном Семёновичем. И ты меня так зови. Хорошо? А теперь позови мне, пожалуйста, Георгия Михайловича.

 

Дмитро развернулся было исполнять приказание Макаренко, но тут же остановился. Осотский сам увидел «фордик» и уже спешил к нему, заметив Антона Семёновича.

 

Осотскому чуть больше тридцати. В коммуне имени Дзержинского он слыл опытным, толковым воспитателем. Он не был ярок и бросок, как некоторые другие педагоги, но в его делах всегда царил головокружительный порядок. Своё влияние на коммунаров Георгий Михайлович утверждал как-то тихо и незаметно и на вопросы коллег, как ему это удаётся, жал плечами и застенчиво улыбался.

 

Из коммуны Осотский вряд ли ушёл бы по своей воле, но распорядились иначе обстоятельства, от него не зависящие. Давно и безнадёжно болели родители жены. Перебраться в Харьков, к дочери, наотрез отказались — «в Киеве прожили всю жизнь, здесь и умирать будем». Пришлось Осотским упаковывать чемоданы и ехать в Киев. Тут-то Антон Семёнович и уговорил его стать старшим воспитателем в Броварской колонии.

 

Тесть и тёща Георгия Михайловича жили в северо-восточной части Киева, на самой окраине. В сущности, до центра города куда дальше, чем до Броваров, так что Георгий Михайлович и не раздумывал, соглашаться ли с предложением Антона Семёновича. Купил велосипед и теперь ежедневно крутил педали дважды в сутки: пятнадцать километров в одну сторону и пятнадцать — в другую.

 

Когда Осотский подошёл к Макаренко и поздоровался с ним за руку, Антон Семёнович провёл себя ладонью по подбородку:

 

   А что ж это вы не бриты, Георгий Михайлович?

 

   Ах, Антон Семёнович, до того ли!

 

Он оглянулся на Дмитра и старичка вахтёра.

 

  Идёмте в воспитательскую...

 

Едва отошёл от проходной, Осотский проговорил:

 

— Тут такие дела, что и во сне не привидится! Хотел ночью звонить в управление НКВД в область, ста вить в

 

42


известность. Но Спивак убедил, что горячку пороть не следует.

 

  Что же случилось?

 

Ответить Осотский не успел. От административного корпуса им навстречу быстро шагал, слегка припадая на левую ногу, начкол Спивак. Не доходя двух-трёх метров, по-военному приложил к козырьку кончик вытянутой ладони и по форме отрапортовал:

 

  Товарищ помощник начальника ОТК, во вверенном мне учреждении в настоящее время четыреста пятьдесят четыре колониста. Персонал и воспитанники заняты по регламенту. В учреждении без происшест...

 

Ах, как бы хотелось начкому Спиваку, чтоб было «во вверенном ему учреждении» действительно без происшествий! Но, начав по привычке уставной доклад, он тут же осёкся. Какое уж тут без происшествий! Он сделал брови домиком, отчего взгляд стал тоскливым, как у дворняги, которую долго не кормили, и принялся лихорадочно прокручивать в уме, будут ли удовлетворительны его объяснения по поводу появления у него на лице двух огромных синяков. И говорил он с большим трудом, потому что буквально перед приездом Макаренко колонийский врач Генрих Иванович вправил ему на место скулу...

 

Объясняться пришлось. Макаренко сидел у окна в кабинете Осотского, стараясь не глядеть на Спивака, пытавшегося путаными, сбивчивыми и, пожалуй, неискренними словами пролить свет на происшедшее.

 

Поздним вечером, почти в десять, Спивак решил поприсутствовать на съёме — так называется в колониях окончание работы — второй смены в литейном цеху. Ничего необычного в таком его посещении не было. Несколько замечаний мастерам, рапорты бригадиров. Но когда Спивак, открыв дверь из цеха наружу, вдохнул свежего воздуха, сладкого после копоти земледелии и формовки, как вдруг лампочка у входа погасла, что-то навалилось на начальника колонии, сбило с ног, и он оказался мгновенно спелёнатым по самую голову и лежащим на земле. Били чем-то тяжёлым, похоже, поленом, завёрнутым в одеяло. Именно так действовали в среде колонистов, когда, случалось, устраивали кому-то «тёмную»: и больно, и без следов. Спивак некоторое время крепился, чтобы не закричать, но с каждым ударом унизительность положения уступала место панике:

 

43


«Убьют ведь!» И тогда на всю колонию раздалось пронзительное: «Помогите!»

 

  Ну и что было дальше? — спросил Макаренко. Спивак снова сделал брови домиком.

 

  Хватило ума не искать зачинщиков и исполнителей? — не получив ответа, задал новый вопрос Антон Семёнович.

 

Побуждение такое, оказывается, было. Едва из литейки выскочили мастер Скрипченко с несколькими колонистами и распеленали завёрнутого в одеяло и связанного по рукам и ногам начальника колонии, тот первым делом распорядился построить всю колонию на линейку. Отговорил Осотский. Те, кто это сделал, сказал Георгий Михайлович, наверняка уже в спальнях и делают вид, что смотрят десятые сны. Утром он же стал настаивать, что публичного расследования учинять не следует.

 

   Это привлечёт внимание всех, — убеждал он Спи-вака.

 

   А то эти голодранцы и без того не знают, что произошло! — упорствовал Спивак.

 

   И всё-таки давайте подождём! — твердил своё старший воспитатель. — Во всяком случае, заняться этим следует не вам.

 

   Как это не мне? А кому же? Что ж я, по-вашему, уже и положением тут не владею? Милицию приглашать?

 

В нём клокотала злоба, личная обида, заслонившая всё остальное. Мысль о том, что колонисты не признают его как воспитателя, не уважают, презирают, в голову ему не приходила, а если б и пришла, то едва ли взволновала.

 

Так вот в словопрениях они и провели всё утро, вплоть до приезда Макаренко.

 

   Это они, они... эти... — чуть ли не стонал сейчас Спивак. — Из-под решётки ушли! — рычал он.

 

   Из-под какой ещё такой решётки? — насторожился Макаренко.

 

   Мы тут недели две назад, — пояснил начальник колонии, — забрали решётками окна в той части общежития, где живёт «отрицаловка».

 

   Какая ещё «отрицаловка»? Какие такие решётки? Почему? Кто позволил? — чуть не подскочил на стуле Антон Семёнович.

 

   А что же нам оставалось делать с этими

 

44


дезорганизаторами? Карцер вы закрыли. Как ещё можно наказывать тех, кто не поддаётся?.. А так... В коридоре дежурит педагог — тут никто незамеченным не прошмыгнёт. А окна — с решёткой, тоже не выскочишь.

 

  Так, — тяжело вздохнул Макаренко. — Что ещё, какие ещё нововведения вы тут изобрели?

 

Оказалось, что есть ещё одно. Вторая часть детского коллектива в свободное от работы время тоже сидела взаперти, но только без решёток. И лишь небольшая часть колонистов, в основном активисты, имела право на свободное передвижение по территории колонии.

 

   А как же ещё наказывать, товарищ Макаренко? — спрашивал начальник колонии. — Дисциплину нарушают почти все — кто помаленьку, кто посильнее. И нас ни один не боится, вот что главное! Ну как, ну чем их в руках держать?

 

   И вы решили держать страхом?

 

   Может, это и не совсем педагогично, — пожал плечами Спивак. — Но так ещё при наших батьках было: зажмёт отец тебе голову между своих колен, пройдётся по спине, выпишет на ней семью восемь — после и думаешь, надо ль второй раз искать такой, извините, ласки... Ну, теперь бить нельзя. Карцер вы отменили,— повторил он свой упрёк. — А посадить за решётку — какое ж это наказание? Изоляция.

 

   Ну а если бы вас самого посадили за решётку, как бы вы это расценивали — как изоляцию или как наказание? — не сдержался Антон Семёнович.

 

Спивак, не найдя ответа, молчал, опустив голову.

 

   Вы с кем советовались, изобретая всё это? — спросил Антон Семёнович.

 

   Советовались. Обсуждали на педагогическом совете.

 

Макаренко вопрошающе посмотрел на Осотского.

 

   Я возражал, Антон Семёнович. И ещё несколько воспитателей голосовали против. Но товарищ Спивак ссылался на указание управления исправительно-трудовых учреждений...

 

   Какое такое указание? Ах, вон о чём речь!.. —вспомнил Макаренко. — Но ведь это никакого отношения к колониям несовершеннолетних не имеет, речь там — о взрослых учреждениях! Да, идёт поиск вариантов раздельного содержания правонарушителей, в зависимости от степени вины, характера преступления... Я не знаю, не беру на себя смелость судить, насколько это

 

45


оправданно в колониях для взрослых. Но в детском учреждении! Кто дал вам право на такую самодеятельность? — снова обратился он к Спизаку.

 

Того сейчас больше волновало другое... «Наверняка знает, что я написал Ахматову рапорт... Теперь сведёт счёты! Повод освободить хоть куда. И ведь освободит, очкарик чёртов! Вон как смотрит!»

 

   Я консультировался, товарищ Макаренко, — бросил он последний из имевшихся у него аргументов.

 

   Где, с кем?

 

   В Киеве, в областном управлении НКВД, в отделе исправительно-трудовых учреждений, с товарищем Загоруйко.

 

   И что же?

 

   Они сказали, что лучше перестараться, чем недо-стараться.

 

Спивак не ошибался: Антон Семёнович сейчас действительно думал о том, кого назначить на место этого ретивого и неумного администратора. Костерил Макаренко и областное управление НКВД. Полюбовались бы, что тут происходит! Назначили руководить учреждением человека, который способен, пожалуй, только гнуть вместе с крыловским медведем дуги, допустили, чтобы колония стала больной до такой степени, что воспитанники подняли руку на администратора...

 

   Сейчас ступайте к себе в кабинет, — сказал, подводя итог разговору со Спиваковым, Антон Семёнович, —позвоните в областное управление и скажите, что я отстранил вас от руководства учреждением. Далее. Пожалуйста, сядьте за стол и изложите письменно, что произошло сегодня ночью...

 

   Выходит, не справляюсь я? — обиженно проговорил Спивак. — День и ночь, чуть ли не полные сутки торчал тут. Иной раз в баню сходить некогда. Кто же мог предположить такое? Ни сном, как говорится, ни духом...

 

   Я думаю, у вас теперь будет время ходить в баню, — сухо произнёс Макаренко. — Полагаю также, что вам и самому должно быть ясно, что оставаться в колонии в любом качестве вам нельзя. Вам нужно поискать другое дело в жизни, товарищ Спивак.

 

Спивак встал, бросив в сторону помощника начальника отдела трудовых колоний взгляд, полный презрения и обиды, посмотрел на Осотского, слабо надеясь найти сочувствие, но не нашёл и, прихрамывая, вышел.

 

46


Да, прохлопали мы! — произнёс Антон Семёнович, едва закрылась дверь. — Я знал, чувствовал, что взрыв тут неминуем, но что учреждение окажется перед лицом такой катастрофы... Вот повод порассуждать о пользе и эффективности аппаратной работы. Пишем директивы, рассылаем на места рекомендации, составляем циркуляры — а тут всё как шло, так и ехало... Непроходимая глупость. Как же это, Георгий Михайлович? А что же вы? А коллектив воспитателей?

 

   Сотрудники... А что сотрудники? — вздохнув, ответил Осотский. — Тут ведь почти половина персонала — местные. Кто в школе вместе учился, кто за одной девушкой ухаживал, кто в дальнем, а то и близком родстве состоит, сватья, кумовья, соседи. Кто ж хочет портить отношения друг с другом! Корпорация! Круговая порука! Тут ещё до моего приезда случай вышел — мне досталось быть свидетелем последних отголосков его... Мастер земледельного отделения из литейного цеха, Хуторянский его фамилия, написал в областное управление НКВД жалобу: мол, на производстве безучётица, приписки, очковтирательство. Приехал Загоруйко. Но Спивак повернул дело так, что все, с кем беседовал Загоруйко, в один голос на мастера: бездельник, демагог и кляузник. А дальше... Дальше всё по классической схеме: за месяц начальнику колонии поступило на Хуторянского семь рапортов: «не выполняет», «отказывается» и тому подобное... После обсудили на месткоме профсоюза, а те пошли на поводу у Спивака: поддержали его решение уволить Хуторянского, как не справляющегося со своими обязанностями...

 

   Ну и что же он теперь?

 

   Пытался стучать в разные двери, чтоб добиться объективного разбирательства. Но со временем конфликт утратил своё общественное значение, подавался как его личный.

 

   Где сейчас Хуторянский?

 

   Работает в потребкооперации, приёмщиком. А специалист по литью отменный. Раньше он в Киеве на «Арсенале» трудился. В Броварах у него мать. Тоже вроде нас с Марией — поближе к отчему порогу перебрался...

 

   Нельзя ли его найти, попросить заглянуть сегодня попозже? Хочу с ним познакомиться. И ещё вот что. И вы, и Спивак упомянули о Загоруйко из областного управления. Это ваш куратор?

 

47


   Да, наша колония в ведении инспектора отдела ИТУ Загоруйко. Он у нас бывает часто.

 

   И что же его приезды?

 

   Я ему не раз говорил, что в колонии беспорядки, что любое моё начинание встречает бешеное сопротивление прежде всего со стороны Спивака. Да что толку! У вас, говорят, лучшие показатели производственной деятельности среди исправительно-трудовых учреждений области. А это, дескать, не может свидетельствовать о плохой работе... А уж как эти показатели добываются — сами догадывайтесь...

 

   Отчего растерялись, не загремели во все колокола? В конце концов, могли приехать в наркомат.

 

   Приезжал, Антон Семёнович. Но вы оказались в командировке. Попал к Ахматову.

 

Антон Семёнович нахмурился, но перебивать не стал.

 

  Лев Соломонович выслушал, записал что-то себе в блокнот и при мне позвонил в областное управление, дал указание разобраться.

 

Почему Ахматов не проинформировал его о приезде Осотского? Забыл за хлопотами и заботами? Нет, на Льва Соломоновича это не похоже. Кольнула далёкая догадка, но подтвердить или опровергнуть её мог лишь сам начальник отдела. «Спрошу, как только вернусь», — подумал Антон Семёнович.

 

  Я пойду поброжу по колонии, — поднялся он со стула.

 

От сопровождения Осотского решительно отказался:

 

  Не растеряюсь.

 

Георгия Михайловича удивило, что Макаренко ничего не предпринимает в связи с избиением Спивака. Ведь совершено, как бы там ни было, преступление. Сколь ни велика неприязнь у старшего воспитателя к начальнику колонии, теперь, как он понимает, бывшему, он отдавал себе отчёт, что против должностного лица был составлен заговор. Спиваку причинены телесные повреждения, а это статья Уголовного кодекса. Но что-то незаметно, чтобы Макаренко торопился начать расследование. Уж не намеревается ли он покрыть этих «мстителей» на том лишь основании, что Спивак сам виноват в расправе, которую над ним учинили? Так Осотский и спросил Антона Семёновича.

 

Нет, спускать нарушителям совершённый ими самосуд Макаренко не собирался. Но и действовать так, как подсказывала простая логика, не хотел. Старшему воспитателю

 

48


объяснил почему. В этой ситуации распутать все хитросплетения отношений в коллективах воспитателей и воспитанников представляется делом если и возможным, то требующим иезуитских методов: опроса, допроса, очных ставок и так далее.

 

— Это будет означать — окончательно расколоть коллектив. Давайте подумаем пока о педагогической стороне дела, не забывая, конечно, и юридической...

 

4

 

Первым делом Антон Семёнович направился в спальный корпус. Возле крыльца стояли два подростка с блокнотиками. На рукавах у них были красные повязки. Они увидели приближающегося к ним человека в военной форме и вытянулись по струнке.

 

   Здравствуйте, — поприветствовал их Антон Семёнович.

 

   Здравствуйте, гражданин начальник, — дружно, пожалуй, даже с ноткой угодливости, ответили ему.

 

   Что это вы такое записываете? — поинтересовался Макаренко, нахмурившись от такого обращения.

 

   Нарушителей.

 

— Каких таких нарушителей?

 

— Которые бегают и галдят.

 

— Понятно... И что же, всегда у вас так делается?

 

— Нет, недавно ввели. У нас теперь самоуправление. А мы назначены в актив. Вот и следим за дисциплиной. А раньше воспитатели следили.

 

   Ну и как? Удаётся таким образом повлиять на нарушителей? Боятся они вас?

 

   Ещё как! Наберётся десять очков, и не разрешат ходить по колонии, где они хотят. Если двадцать, запрещено покидать спальню. Ну а тридцать — то туда...

 

—Куда — «туда»?

 

— Ну, под замок и за решётку.

 

— В тюрьму, — разоткровенничался другой колонист. — Это у нас так называется — тюрьма в тюрьме.

 

Решив, что сказал что-то лишнее, взглянул в глаза приезжему начальнику и чуть не ахнул: в голубых глазах, прищуренных за толстыми стёклами очков, стояли слёзы. Незнакомец зачем-то поправил фуражку, сидевшую и без того ладно, и прошёл дальше.

 

В вестибюле Макаренко встретил дежурный педагог,

 

4 В. Ширяев                                                          49


бодро доложил, сколько человек в настоящее время находится на работе, сколько отдыхает.

 

—Проводите меня в спальни, которые зарешечены. В коридоре и на лестнице было не мусорно, но и не чисто. Разводья грязи, размазанной мокрой тряпкой, образовывали нечто, похожее на географическую карту, выполненную однотонной серой краской. Пахло чем-то застоявшимся — смесь нечистой одежды, пота, пыли и карболки. Было тихо, как в склепе. Только гулко отдавались по коридору шаги Макаренко и идущего рядом с ним педагога. Вдруг в дальнем конце коридора послышалась негромкая песня:

 

Перебиты, поломаны крылья,

 

Дикой болью всю душу свело...

 

   Что такое? — спросил Антон Семёнович.

 

   Там у нас самые злостные.

 

   Пойдёмте туда.

 

Педагог махнул рукой, подбежал пацан с красной повязкой на рукаве. В руках у него была связка ключей.

 

—Открой! — приказал ему дежурный.

 

Едва ключ оказался в замочной скважине, песня прекратилась.

 

Спальня была небольшая, на десять-двенадцать коек, но находилось тут всего пятеро. Когда Макаренко и дежурный педагог вошли, все поднялись с кроватей и встали рядом с ними в рост. Небольшая форточка в зарешеченном окне была приоткрыта лишь наполовину. К спёртому воздуху в помещении добавлялся застоявшийся запах курева.

 

   Здравствуйте, хлопцы!

 

   Здрр! — недружно ответили колонисты.

 

   А что же у вас тут так душно? Плохо проветриваете?

 

   Штрафные мы, а тут не санаторий! — с вызовом в голосе ответил один из колонистов.

 

   Сколько же времени вы здесь находитесь?

 

   Кто сколько, — ответил тот же колонист. — Вот Ивась вчера попал.

 

   За что же?

 

   План на производстве не выполнил.

 

   Понятно. А остальные?

 

   Ну, Грицко — это вечный сиделец.

 

   Почему же вечный?

 

   А он если даже и ничего не сделает, к нему

 

50


обязательно придерутся. А у него язык чересчур острый, не умеет с начальством вежливо разговаривать.

 

   Так. Ну а ты по какой причине? — спросил Антон Семёнович высокого стройного юношу, исподлобья с иронией наблюдавшего происходящее.

 

   Наводили шмон в спальне, заначку замели.

 

   И что же в ней было?

 

   Башли.

 

   Деньги то есть. А что за деньги? Откуда они у тебя? И зачем? Ведь ты знаешь, что иметь наличные деньги в колонии не разрешается?

 

   Ну, надо было.

 

   Секрет?

 

   Да нет никакого секрета, гражданин начальник. Проиграл одному, выиграл у другого. А госбанк своё отделение у нас в колонии ещё не открыл.

 

— И по этой причине тебя заперли?

 

  Ну, не только, конечно... Стали спрашивать, кто да с кем играл. А что же я, фрайер последний, что ли, корешей сдавать?

 

Дежурный педагог слушал — и не верил. Оба колониста, вступившие в разговор с Макаренко, были из той верхушки «отрицаловки», с которыми особенно не разговоришься. У них считалось, как они говорили, «западло» откровенничать с администрацией. А тут — говорят как ни в чём не бывало. Какой-то такой особенный голос у помнача отдела трудовых колоний, какие-то такие интонации, что вроде бы он и не рассчитывает на неискренний ответ, а тем более на молчание. Из того же Бахмута — так была фамилия самого заядлого картёжника в колонии, колониста, который теперь так запросто рассказывал о своих прегрешениях, — обычно слово калёным железом не вытянешь, а тут разговорился, будто давно мечтал кому-то рассказать так вот запросто обо всём.

 

   А ты, Грицко, — обратился Макаренко к другому колонисту, — чем проштрафился?

 

   Письмо написал.

 

   Какое письмо? Разве за письма наказывают?

 

   А вот, — подал голос дежурный педагог и протянул Антону Семёновичу сложенный треугольником листок.

 

   Ну, это не мне, я чужих писем не читаю, — отказался взять треугольник Макаренко.

 

4*                                                                        51


—А вы прочтите, гражданин начальник, — разрешил колонист.

 

Макаренко пожал плечами и, щурясь, стал читать.

 

«Здравствуйте, мамо, — старательно лепились друг к другу красивые, почти печатным шрифтом написанные буковки с еле заметным левым наклоном. — С приветом Гриц. Вы просили рассказать, как мы тут живём. И вот я пишу. Живём мы хорошо. Утром нас будит репродуктор. Я встаю, нажимаю кнопку — постель заправляется и убирается в стену комнаты. Нажимаю другую — из стены выдвигается туалетный прибор. Через минуту я умыт и причёсан. Ещё одна кнопка — и по заранее приготовленному мною меню автомат подаёт мне завтрак...»

 

Антон Семёнович сдержал улыбку. Без всяких дополнительных расспросов было ясно, что скрывается за кажущимся юмором этого грамотного паренька. «Работаю я всего два часа. Работа лёгкая: всё выполняют автоматы. Сиди и нажимай кнопки. После работы отдыхаем. Каждый день кино или приезжают артисты».

 

   У тебя богатая фантазия, — похвалил Антон Семёнович Грицка. — Я думаю, из тебя получился бы неплохой редактор стенной газеты. Не пробовал себя в таком деле?.. А писем таких писать не следует. Кроме слёз, твоё письмо ничего не вызовет... Ну хорошо... Мы ещё продолжим с тобой разговор. Теперь скажи ты, — обратился он к угрюмо молчавшему подростку.

 

   Д... Клозет чистить не пошёл.

 

   Это из моего отряда воспитанник, — вмешался дежурный педагог. — Не хочет работать. От работы, говорит, медведь повесился... Лентяй, бездельник и эгоист! — распалялся педагог. — Почему, когда мне говорят «надо», я иду и выполняю? Безо всяких! А с ними, видите ли, каждый раз — буквально каждый раз! —нужно объясняться, понимаете ли.

 

Голос педагога Антон Семёнович слышал словно за стеной. Думал о другом. Как часто хороших целей в воспитании педагоги пытаются добиться никуда не годными средствами, забывая, что средства воспитывают иногда больше, чем цель!

 

Не удостоив ответом сентенцию дежурного педагога, Антон Семёнович попрощался с колонистами и вышел.

 

Пока ему показывали другие помещения, в спальне, где они только что побывали, обсуждали происшедший разговор.

 

52


— Знаете, с кем разговаривали? — спросил Бахмут. Бровары были не первой колонией в его жизни, а повидав кое-что на свете, он пользовался особым вниманием среди товарищей.

 

   С кем же? — поинтересовался Грицко.

 

   С писателем Горьким.

 

   Э, заливай баки, я Горького на портрете видел, тот не такой. У него усищи вот такие, — показывает Грицко. — И без очков.

 

   Тоже мне знатоки! — подал голос из угла спальни Ивась, — Когда звонят, надо слушать, откуда, а то не в ту церковь придёшь. Это и в самом деле писатель. Только не Горький, а Макаренко. Он про нас, босяков, книгу написал. Я его видел в Киеве, в комиссии по делам несовершеннолетних. А раньше он был заведующим колонией, а колония — имени Горького, понял?..

 

—Сам Горький или имени Горького — а всё равно Горький, — не согласился Бахмут. — А ты заткнись. Больно много знаешь...

 

Ивась не ответил ему, сел молча на край своей кровати и стал думать, что же означает визит в их спальню писателя Макаренко. «Только странно, — подумал он, — писатель, а в форме НКВД. Может, он вовсе и не писатель? Зачем писателю ромб в петлицы?»

 

Макаренко между тем закончил обход спален. Увиденное удручало. Дежурный педагог, поначалу молча сопровождавший его, понемногу разговорился:

 

   Это не люди, а какие-то глоты. У них нет никаких положительных потребностей.

 

   А вы не думаете, что, если у воспитанников не пробудились положительные потребности, надо опираться на те, которые есть? — бросил ему в ответ Макаренко.

 

   Так у них одна потребность — ничего бы не делать. У них это так и называется — операция, как её, ЕЗС: есть, загорать, спать.

 

   Что ж, это тоже потребность. Кстати, не такая уж плохая. В ней нет разрушительных целей. — Антон Семёнович посмотрел на дежурного педагога с сожалением.

 

Из спального корпуса он направился в цеха предприятия. Сперва — в литейку.

 

Серо-чёрные клубы дыма, характерный запах выгорающих из формовочной земли и стержней добавок,

 

53


пыль и горы мусора делали цех похожим на преисподнюю. Познакомился с мастером.

 

   Буркин, — представился кряжистый мужчина средних лет в замасленной спецовке, — Василий Иванович.

 

   А скажите, Василий Иванович, почему в цехе такая ужасная вентиляция? Разве врач сюда не приходит?

 

   И врач приходит, грозится закрыть цех. И вентиляция могла бы быть хорошей. Но кто-то систематически выводит из строя мотор в вентиляционной камере. Думаю, что сами же они, злочинцы окаянные, и портят. Ведь мы из-за загазованности вынуждены им сокращать рабочий день. Но сейчас легче, лето. Видите, в окнах не осталось ни одного стекла: сами о себе позаботились — бьют, хоть ты им кол на голове теши. Осень настанет — где стекло брать? Околеем от холода.

 

   А с планом как?

 

   С планом, с планом... И с планом так же! У них, знаете, как заведено? Соревнование такое идёт — кто меньше сделает. Вон, стоят формовочные машины, ни одну пустить не можем. А всё почему? Пообрезали резиновые шланги, сатанинское отродье. Делают из них кистени — набивают свинцом, мелкими металлическими деталями. Пройдитесь по спальням — чуть ли не у каждого найдёте. Не колония — военный лагерь.

 

   Всё же вы тут мастер, — заметил Антон Семёнович. — От вас многое зависит.

 

   Это только кажется, что от персонала зависит. На самом деле тут ещё одна власть существует, ихняя, чтоб им руки-ноги поотрывало. Начинаешь по рабочим местам расставлять, так они ещё между собой посоветуются, подчиняться или нет. Да, как две власти: одна — в моём лице, другая — у Вельченко.

 

   Кто такой Вельченко?

 

   Колонист Вельченко. Сейчас его тут нету, он во второй смене работает. А только он — как бы второй мастер в цеху. И вроде сам ничего не делает, ведёт себя тихо, спокойно, но чуть что — «мы с Вельченко обсудим». Я уж его попробовал бригадиром поставить, думаю, раз он авторитетом пользуется, пускай командует, мне с одним человеком легче договориться, но не хочет. «Я, — говорит, — в буграх ходить не буду». Не на производство бы их, а в карьер. Кирку в руки — руби! Вон и в кодексе записано, что труд заключённых используется

 

54


преимущественно на тяжёлых физических работах...

 

   Какую продукцию цех производит?

 

   Вьюшки для печей в крестьянские дома, чугунные сковороды, крышки к гидрантам — водозаборным колонкам...

 

Панорама цеха была скучной: две довольно мощные вагранки, земледельное отделение, плац с ручной формовкой и шесть замерших без шлангов формовочных машин — и между ними лениво передвигающиеся фигуры. На заливке и возле вагранок—люди, одетые в брезентовые робы, головы рабочих покрывали похожие на поморские зюйдвестки войлочные шляпы с широкими полями. Многие не признавали никакой одежды, кроме штанов и ботинок.

 

Антон Семёнович помнил другую литейку, с которой начиналось производство в коммуне имени Дзержинского. Там тоже выпускали тогда примитивную продукцию — маслёнки и кроватные углы. Но как разительно отличалось это полусонное царство от той бодрой обстановки! Тогда там только и слышалось: «Накрывай!» — «Накрыто!» — «Лей!» — «Залито!» — «Где кокили? Кокили кончаются! Спят там, что ли?» — «Давай, давай! После стоять будем». И мальчишки-то были куда моложе и физически слабее этих!

 

Пройти в токарный цех он не успел. Прибежал посыльный от Осотского:

 

  Вас просят в административное здание... Исполнив приказание, подросток собрался было уже убежать. Но Антон Семёнович остановил его:

 

   Пойдём вместе. Мне с тобой поговорить надо. Тебя как зовут?

 

   Петро, гражданин начальник.

 

   Не зови меня так. У меня имя есть — Антон Семёнович, если оно тебе нравится.

 

   Нравится. Мне про вас ребята рассказывали. Вы писатель, Макаренко, вы про нас книгу написали, «Педагогическая поэма».

 

   Нравится книга?

 

   Гарна книга. Хорошие там хлопцы описаны. И жили они не то, что мы.

 

  А что же вам мешает жить так же? Подросток замялся.

 

   Говори, говори, мне это знать важно — что ты, именно ты думаешь о своей колонии.

 

55


А ничего у нас хорошего, вот и подрывают пацаны время от времени. Говорят, всё равно поймают, зато в другую колонию попадём, может, там будет лучше.

 

   А что же здесь, не нравится?

 

   Да, Антон Семёнович... Если разобраться, тут тоже может быть хорошо. Школа, можно учиться. Правда, семилетка, но в Броварах есть полная средняя. Если бы разрешали за забор выходить, можно среднее образование получить. Ну и профессии учат. Хочешь литейщиком — учись на формовщика, на стерженщика. Нет — будешь токарем, слесарем, фрезеровщиком. Чем плохо? Подойдёт срок — выходи на волю, заживёшь кум королю и сват министру...

 

   Что же мешает стать кумом королю и сватом министру?

 

   Плохо тут. Мастера воруют, мухлюют, воспеты...

 

   Воспитатели? — уточнил Макаренко.

 

   Да, воспеты, — не уловив смысла поправки, продолжал подросток, — они нас за людей не считают, мы для них отпетые. Конечно, есть и отпетые, а только большинство всё равно оказалось тут случайно.

 

   И ты случайно?

 

   Ну, я, может, и не случайно, а только всё в жизни могло по-другому повернуться. Отчим-змей в каталажку посадил.

 

   Что же вы с ним не поделили?

 

   А бил он мать, водку пил, я глядел-глядел, да и подорвал. Думал, куда поступлю работать или учиться. Ну, денег не было, взял у него.

 

   Взял?

 

   Взял.

 

   Или украл?

 

   Ну, пусть украл! А только у него не последние, он на пушной базе работает, как выпьет, хвастался, что зарабатывает в десять раз больше директора... Так что не победнел.

 

   Всё же можно было как-то по-другому решить свои жизненные проблемы.

 

   Можно было. Я это после понял. Когда уже суд два года припаял.

 

— Два года срок небольшой, сколько ты уже здесь?

 

   Скоро год. Только этот год за пять отдал бы.

 

   Ты же только что сказал: школа, профессию приобретаешь...

 

56


— Авторитеты житья не дают.

 

   Кто-кто?

 

   Авторитеты, не знаете таких?

 

   Нет, не знаю. Расскажи, пожалуйста.

 

   Ну, эти тут крутят всем как хотят. Лучшие места в спальнях — их, самая лёгкая работа — тоже. А остальные у них в шестёрках ходят: подай, принеси, сделай... Станешь поперёк — потом пожалеешь. Вот и стараешься с ними ладить. Себе дороже! Только вы меня не выдавайте, Антон Семёнович! У нас ведь откровенность с администрацией считается распоследним делом. Отомстят.

 

   А много тут таких, как ты их назвал, авторитетов?

 

   Да нет, немного. Но за них стоят горой борзые.

 

   «Борзые» — это кто?

 

   Это советники при авторитетах. Авторитет скажет устроить кому-то тёмную — борзые тут как тут, раз — и ваших нет, и никто не дознаётся, кто это сделал.

 

—А ты к какой группе принадлежишь?

 

   К пацанам. Выше не хочу. А ниже — не приведи бог! Те даже в столовой едят из меченой посуды, ими все помыкают как хотят, никаких привилегий не имеют. Ну а обиженные — это вы знаете кто...

 

   Нет, не знаю.

 

   Не может быть! Вы же были заведующим колонией, как же не знаете?

 

— У нас ничего подобного не было... То, что ты мне рассказываешь — для меня удивительно!

 

   От, влип я, — остановился Петро. — Вы ж теперь станете расследовать это дело!

 

Антон Семёнович положил Петру ладонь на спину и ласково провёл по ней.

 

   Ты ничего не опасайся. То, о чём ты рассказал, —это временно. Это как мода такая: пришла — и ушла. В жошки в детстве играл? Ну вот, наигрался — и остыл к этой игре, ей на смену пришла другая. В пристенок, в отбивного играл?

 

   Играл.

 

   И в колониях — тут тоже много своего, особенного, о чём в обычной жизни люди и представления не имеют. И тоже — всякие моды, в том числе плохие. Ты не вешай носа, ладно?

 

   Не буду, Антон Семёнович!

 

   Вот и хорошо, а пока до свидания, спасибо, что

 

57


разделил со мной компанию, а то одному идти через всю колонию было бы скучно...

 

В кабинете Спивака Антона Семёновича ждали инспектор управления НКВД по Киевской области Загоруйко и следователь. Спивака уже не было. Оба доложились как и положено и сообщили о своём намерении тотчас приступить к расследованию ночного происшествия.

 

   А вот этого делать не надо, — сказал Макаренко.

 

   То есть как — не надо? — удивился следователь.—Совершено уголовное преступление, нападение на администрацию. Нанесены телесные повреждения. Это статья.

 

   Да, формальная сторона дела именно такова. И возбудить уголовное дело следует. Но заниматься розыском злоумышленников сейчас не надо. Я прошу у вас некоторый срок — и они явятся с повинной сами. И тогда вы поступите с ними, как и положено по закону.

 

   Ведь я отвечаю! — заметил следователь. — Сбегут — с меня голову снимут! «Некоторый срок»... Да они тысячу раз сговориться успеют и выскочат сухими изводы!

 

   Давайте всё-таки отложим это всё ненадолго, —настаивал Антон Семёнович. — Сейчас возьмите показания у бывшего начальника колонии, допросите мастера, который был свидетелем, составьте протокол места происшествия. Вот вам и первые неотложные действия для отчёта начальству. А чтобы найти виновных, вам придётся опросить, как я думаю, всех воспитанников, с этим вы тут застрянете не меньше чем на месяц, смею вас уверить! Я же вам обещаю, что через несколько дней участники избиения Спивака будут стоять в вашем кабинете и чистосердечно расскажут, как всё это произошло.

 

Следователь поколебался ещё немного, но доводы Макаренко показались ему убедительными. Он немного знал эту колонийскую публику. Народ бывалый, ведут себя на допросах — ого-го! Иной насупится — клещами слова не вытянешь. Другой, когда припрёшь к стене, начнёт нести такую околёсицу, что хоть уши зажимай. Третий прикинется дурачком — это тоже способ уйти от ясного ответа. У Спивака же конкретных подозрений, как он выяснил, нет. Придётся соглашаться.

 

  Антон Семёнович, товарищ Макаренко, может, вы

 

58


позвоните моему начальству, это было бы солиднее, — попробовал он снять с себя ответственность.

 

   Позвонить мне нетрудно. Но мне хочется, чтобы вы сами убедили своё начальство, что другого пути нет. Ведь вы-то со мной согласились? Колония и без того наэлектризована, дела тут из рук вон плохи и без этой истории, а следствие только усугубит сложность.

 

   Я доверяю вам, товарищ Макаренко.

 

   Вот и спасибо... А теперь займёмся с вами, товарищ Загоруйко. Как долго вы курируете эту колонию?

 

   Да уже два года.

 

   И вас устраивают её дела?

 

   Нет, Антон Семёнович, не устраивают, конечно. Недаром я сюда не реже раза в неделю езжу. Да толку что-то нет. Вот как она с самого, говорят, открытия не заладилась, так не настроится и до сих пор. Уже трёх начальников сменили за два года. Спивак — видите, какой подарок. А ведь нам его рекомендовали как опытного работника, энергичного руководителя.

 

  Получается, что его испортила колония? Загоруйко пожал плечами. Он чувствовал, понимал и свою вину и в случившемся, и вообще в том, что колонию несёт, как разбитый шарабан по ненаезженной дороге. Он не мог упрекнуть себя в том, что мало тут работал, что не пытался оказывать помощь. Иной раз не вылезал отсюда сутками, приезжал домой обросшим, завшивленным, уставшим, как на войне. Расправа над Спиваком была, если разобраться, закономерной. Колония едва-едва сохраняла внешний порядок, а кто более или менее представлял тонкости её жизни, тот видел, что внутри её всё представляло сплошной хаос, разобраться в котором никому не удавалось и вряд ли удастся. Вот теперь приехал сам Макаренко. Но что он сделает? Ну, отстранил от работы Спивака. Областное управление и без него уже искало ему замену, правда, пока безрезультатно. Ну, отсрочил взятие под стражу тех, кто избил начкола. Когда-нибудь это всё равно произойдёт. Да они, если разобраться, и так почти под стражей. Загоруйко уже не раз приходила мысль расформировать эту колонию и начать здесь жизнь с самого начала. Правда, предложение его не встретило одобрения в областном управлении. Это означало бы расписаться в собственном бессилии и неспособности существенно повлиять на положение дел тут. Сейчас он намекнул об этом же и Макаренко. Тот слушал, как Загоруико

 

59


показалось, заинтересованно и внимательно. Переспросил:

 

   Значит, вы предлагаете всё начать сначала, правильно?

 

   Да, сначала, с нуля.

 

   То есть вы считаете, что исправить положение нынешний коллектив не способен?

 

   Думаю, что не способен. Тут уже сложились свои традиции, и всё плохие, взрослый коллектив притерпелся к недостаткам и считает их неизбежными...

 

   Какую программу предлагаете?

 

— Надо искать начкола. Может, назначим Осотского? Дело знает, в коллективе уважением пользуется, высшее образование, хорошая анкета.

 

   Вы считаете, что назначением одного энергичного руководителя тут можно решить все вопросы?

 

   Всё не решишь, но, если он возьмёт колонию в свои руки, постепенно все недостатки устранит...

 

Антон Семёнович побарабанил пальцами по крышке стола. Да, верно, тут надо начинать сначала. Но не таким должно быть это начало, каким предлагал его куратор колонии Загоруйко. Каким же?

 

  Да, вот ещё о чем я хочу спросить... Что это за группировки такие в колонии появились?

 

— Меня это тоже беспокоит, Антон Семёнович, —ответил Загоруйко. — Ничего подобного совсем недавно ни в одной колонии и в помине не было. А тут... Я сам это разглядел совсем недавно. Вот идёт отряд в баню. Всё, как говорится, чин по чину. Взяли смену белья, построились. Двое-трое между тем отстали. Начинаешь разбираться, в чём дело, почему не пошли мыться вместе со всеми. Причины, объяснения, конечно, найдутся, только всегда они, что называется, шиты белыми нитками. Просто эти двое-трое в силу каких-то обстоятельств многими презираемы, их сторонятся, игнорируют, вроде их даже и нет вовсе. А то и стараются унизить. Им не позволено обедать за общим столом, у них самые неудобные места в спальне, с ними не здороваются за руку. Одним словом, обиженные, изгои...

 

Антон Семёнович снял очки и протёр стёкла носовым платком. Ничего подобного не было не только в коммуне имени Дзержинского, не было и в других колониях НКВД. Не начало ли это болезни, которая завтра распространится и на другие колонии? Кто, какое конкретное должностное лицо может реально управлять

 

60


этим стихийным общением, где существуют свои понятия о том, что такое хорошо, а что плохо, свой кодекс чести, свои «табели о рангах»?

 

Загоруйко молчит. Иерархические группировки в преступном мире для него не новость. В лагерях, в колониях для взрослых группировки — обычное дело.

 

   Подумать только! — вслух рассуждает Макаренко. — На что только тратятся усилия ребят! Борьба за сохранение своего статуса, если он высокий, и на его повышение, если низкий. Самоутверждение — на основе уголовных традиций. Полная деградация коллектива!

 

   А надо ли, Антон Семёнович, с этим бороться? —осторожно спросил Загоруйко. — Ведь не всё в этих традициях плохо! Разве в других коллективах, в другой среде не существует своей иерархии? В том же детском саду — и то старшие помыкают теми, кто поменьше, или хотя бы не считаются с ними. У меня брат служит на флоте, пишет, что там тоже: пока ты «салага», для тебя запретным местом является корма. Проверки на надёжность? Ну так они и в обыкновенной средней школе порой носят характер грубой забавы, а то и жестокой игры. Или «землячества»... Что же в них плохого? Земляки всегда и везде поддерживают друг друга.

 

Антон Семёнович с удивлением посмотрел на Загоруйко.

 

   Я могу подтвердить это, — пояснил тот. — Среди этих норм есть и заслуживающие симпатий. Насколько мне известно, у них считается, как они говорят, «западло» укрывать предметы, предназначенные для общего котла, воровать или брать без спроса у «своих». Даже в картёжной игре есть несколько прямо-таки джентльменских условий: играть честно, своевременно уплачивать долги. Так что всё это вполне можно использовать чисто в педагогических целях.

 

   Каким же образом?

 

   Во-первых, администрация должна знать их этот, с позволения сказать, кодекс. А во-вторых, какие-то из правил, норм и поддерживать...

 

   Зачем?

 

— Тогда поведение колонистов станет предсказуемым, им будет легче управлять.

 

    А другого пути вы не видите? А как же, извините, те высокие цели, которые мы ставим? А наша воспитательная программа?

 

     Когда-нибудь, в будущем, возможно, колонии ста-

 

61


нут похожи на пансионаты для благородных девиц. А пока — вы же видите! К ним — с положительными перспективами, а они, пожалуйста, — воровские традиции возрождают! Им это ближе, такова суть их, хоть они и несовершеннолетние! Вы же видели, наверное: ножи нарисовали на заборе, а не соски! И не красноармейские, между прочим, звёзды! Я понимаю, конечно, это элемент их низкой культуры, но не только. Их поведение, их поступки мешают общему делу... Это враги, — подводит итог Загоруйко.

 

   А вот представьте себе, — говорит Макаренко, — ни у горьковцев, ни у дзержинцев с преступными традициями не боролись. Как-то само собой получалось, что мы совершенно искренне и без всяких усилий игнорировали вчерашний день воспитанников, не интересовались их «делами», которые нам пытались переслать суды, комиссии исполкомов и детприёмники. Мы все — и воспитатели, и воспитанники — молчаливо согласились, что прошлое не стоит воспоминаний.

 

   Выходит, — перебил Загоруйко, — что бы он ни натворил — можно забыть?

 

   Да, именно. Тут логика простая. Если мы будем ему постоянно напоминать о его прошлом, он там и останется. Раз мы хотим получить вполне коммунистическую личность, то именно об этом и должны помнить. И вести воспитанника в будущее не отягчённым не только прошлым преступным опытом, но и памятью о нём. Вот почему у нас никто и никогда не интересовался, что за пацан в колонии. А если и спрашивали о чём, то только из деловых соображений: откуда родом, живы ли родители, где учился, что видел в жизни хорошего... Вот так! В двадцатых годах просвещенцы это считали абсурдом. Особенно педологи. Эти уповали на наследственность, на фатальную обусловленность поведения. Они и сегодня ещё сильны. Кстати, уши педологии торчат и здесь, в Броварах.

 

В одном из писем Горькому Антон Семёнович поделился своим негодованием: копание в прошлом ребят, утверждал он, в сущности, вивисекция над живущим человеком. Алексей Максимович разделял его убеждение и ободрил: «То, что Вы сказали о деликатности в отношении к колонистам, и безусловно правильно и превосходно. Это — действительно система перевоспитания, и лишь такой она может и должна быть всегда, а в наши дни — особенно. Прочь вечорошний день с его грязью и

 

62


духовной нищетой. Пусть его помнят историки, но он не нужен детям, им он вреден».

 

Когда исправительно-трудовая практика в стране едва делала первые шаги, в оборот вошёл термин — социальное лечение. Термин, правда, приказал долго жить вместе с теми вещами, которые обозначал, но что-то в нём было от настоящего человеческого милосердия.

 

   Вот об этом милосердии мы, к сожалению, в последнее время изрядно подзабыли, когда говорим о несовершеннолетних правонарушителях, — внимательно посмотрел на Загоруйко Антон Семёнович.

 

   Но на эмблеме у нас не милосердная змейка, а карающий меч, — возразил Загоруйко.

 

— Да, но главное, я считаю, в нашей эмблеме — щит! Недавно я готовил для газеты «Правда», к десятилетию со дня смерти Дзержинского, статью. Попробовал поразмышлять о природе большевистского гуманизма по отношению к миллионам беспризорных детей, поднятых на ноги вопреки тому, что две войны, вопиющая наша бедность, голод, косивший сотни тысяч людей, должны были сделать нас жестокими. Чего бы стоили наша революция, наша борьба, наши советские традиции, если б мы — особенно теперь, имея уже такой богатейший опыт, — строили воспитательную работу в колониях с оглядкой на уголовную романтику! Вы со мной согласны? — спросил он Загоруйко.

 

5

 

Собственно, чёткой программы у него пока не было. Знал лишь в принципе, что следует предпринять, чтобы исправить положение в Броварах. Так, догадки, интуиция, кое-какие детали. Поделившись с Осотским и Загоруйко своими соображениями, Антон Семёнович велел к двум часам дня собрать весь персонал для разговора.

 

— А пока побуду в воспитательской. В случае чего найдёте меня там.

 

В воспитательской, куда пришёл Макаренко, шёл тяжёлый разговор с колонистом Киселём.

 

— Никакого сладу с ним нет, товарищ Макаренко, — пожаловался воспитатель. — Украл ботинки — я ему простил, теперь вот у себя в токарном цехе заставляет других колонистов отдавать ему готовые детали...


Кисель глядел на Макаренко в упор, изучая реакцию на характеристику, которую ему давали. Антон Семёнович молчал.

 

Воспитатель между тем продолжал:

 

  Скажи, Кисель, ну что тебе ещё от жизни надо? Ведь накормлен, одет, в школу ходишь, профессии тебя тут обучают. А ты?.. Ну что с тобой ещё можно поделать?

 

Голос у воспитателя мягкий, ровный, слова, которые он говорит, как бы круглые и тоже мягкие, словно бы извиняется человек, что вынужден укорять.

 

Антон Семёнович ждал, что вот сейчас последует в ответ то, чего эта размазня и заслуживала. И не ошибся.

 

  А вы мне в морду дайте! — посоветовал Кисель. — Говорят, помогает.

 

И тут Макаренко не выдержал. Он поднялся со стула, медленно подошёл к подростку. Остановился перед ним, слегка наклонился и, близоруко щурясь, поглядел ему прямо в глаза. Кисель сперва вздрогнул, встретив его взгляд, но потом взял себя в руки и продолжал стоять с независимым и дерзким видом. Макаренко крепко взял его за плечо и жёстко произнёс:

 

—Погуляй пока!

 

Кисель вжал голову в плечи и отступил на полшага, но продолжал всё так же упорно глядеть на приезжего начальника.

 

—Ну, — тоном выше произнёс Макаренко. Произнёс уверенно, будто ни капельки не сомневался, что будет так, как он сказал. Кисель попятился и, стукнувшись спиной о дверь, мгновенно оказался в коридоре.

 

Воспитатель недоумённо смотрел на Антона Семёновича. «Как же так? — читалось на его лице. — Сам Макаренко, всем известный и всеми признанный Макаренко — и такое?.. Если я что сделал неправильно, показал бы, как надо разговаривать с такими упрямцами. А он на тебе— взял и выгнал. Так-то и мы умеем!»

 

Антон Семёнович обернулся:

 

— Вы что, боитесь его?

 

— Почему же боюсь? Нет, конечно.

 

— Тогда почему же вы так разговариваете с ним? Разве вас не возмущает его отношение к вам? Почему вы не даёте ему почувствовать ваше возмущение? Разве вы — не живой человек? Отчего в вашей реакции на его

 

64


наглость — такой инертный фатализм: он издевается над вами, а вы спокойно сносите от него это?..

 

   Антон Семёнович, товарищ Макаренко, а как же ещё? — недоумённо пожал воспитатель плечами.

 

   Не знаю, — ответил Макаренко. — Не знаю, —повторил он. — Всё зависит от вас. Но если иметь в виду, что вы хотите как-то повлиять на подростка, то не так, как вы.

 

—Вы считаете, что выгнать лучше? — не с упрёком, а скорее с обидой спросил воспитатель.

 

Антон Семёнович словно не заметил укоризны.

 

   Любая реакция взрослого человека на поступки ребёнка должна быть естественной реакцией нормального человека. Если вы разгневаны, так почему вы должны скрывать от него, что он вызывает гнев?

 

   Современные методики учат другому, — уверенным тоном возразил воспитатель.

 

   Что вы имеете в виду? Какие методики? Кстати, как вас зовут?..

 

   Остап Игнатьевич. А методики... Да вот же! — обрадовано показал Остап Игнатьевич на полку, где стояло несколько книг, лежали подшивки журналов. Он снял один. — Вот, в журнале «Коммунистическое просвещение», в третьем номере, разве вы не читали?.. Почитайте.

 

Он протянул Антону Семёновичу раскрытый журнал. Макаренко бросил взгляд на публикацию. На полях пестрели кем-то поставленные галочки, восклицательные знаки, очевидно, обозначающие нечто самое значительное. Антон Семёнович пробежал первый из отмеченных фрагментов статьи. «Когда приходится с ребёнком или подростком проводить беседу о нарушении им правил внутреннего распорядка школы, о совершении им недопустимого для школьника поступка, надо вести эту беседу спокойным, ровным тоном. Ребёнок должен чувствовать, что учитель даже при применении мер воздействия делает это не из чувства злобы, не рассматривает это как акт мести, а исключительно как обязанность, которую выполняет в интересах ребёнка...»

 

— Н-да, прямо рождественская сказка, — иронично заметил Антон Семёнович. — И каким же целеустремлением направляется подобный совет, по-вашему? Почему же воспитатель должен изрекать свои нравоучения ровным голосом?

 

5 В. Ширяев                                                                                                          65


    Как же! — удивился Остап Игнатьевич. — Не кричать же на него!

 

    Я и не говорю, что кричать. Но почему — ровным голосом? Поверьте мне, — продолжал Макарен­ко, — нотация, вся эта словесная грызуха ничего, кроме сопротивления, протеста у детей не вызывает. Вот скажите, как вы поступили, когда узнали, что он украл ботинки у соседа по общежитию?

 

    Я вызвал его и побеседовал. Кстати сказать, Антон Семёнович, он оценил это и даже вернул ботинки на место. Я пообещал ему, что об этом никто не будет знать. И он действительно больше не крадёт.

 

    Так. Не крадёт, значит. Но зато теперь он, как вы сами только что сказали, принялся за другое. Теперь он бездельничает на работе, делает вид, что трудится, за какую-то награду часть выработки берёт у другого колониста. Он вроде бы не обманул вас и из благодарности не крадёт. Зато совершает другие проступки. Сегодня вымогает. Завтра начнёт выигрывать в карты. И так бесконечно. Он просто эгоист. У него потребность обогащаться за счёт других. Фантазия у него богатая, так что вы не успеете даже фиксировать, каким образом он будет обогащаться в другой раз, в других случаях. Не думали так?

 

    Но почему же, Антон Семёнович?

 

Вот теперь Макаренко почувствовал в голосе воспи­тателя удивление и заинтересованность. Значит, разговор все-таки не бесполезен.

 

  Это не коммунистическое воспитание, Остап Иг­натьевич. Это — «чуткость» в кавычках, она свойствен­на буржуазному воспитанию. В такой работе, в таком воспитании нет ничего принципиально нашего. Зауряд­ный случай парного морализирования, когда воспитан­ник и воспитатель стоят в позиции тет-а-тет, а что из этого следует?.. Смотрите. Мальчик остался независим от общественного мнения коллектива. Он не пережил ответственности перед всеми за свой проступок. Его мораль складывается как индивидуальные расчёты с вами за ваше молчание и вашу готовность покрыть его, поверить ему. А представьте, что на вашем месте был бы другой человек, более требовательный, более взыскательный... Выходит, личность колониста будет строиться в зависимости от случайных комбинаций: сегодня он приспособится к отношениям с добреньким человеком, завтра — с человеком крутым. Послезавтра...

 

66


Ну хорошо, вы человек, защищающий социалистический идеал, но завтра на его пути встретится троцкист. И ваш Ки­сель тут же наденет его одёжку. И, наконец, самое главное... Кража произошла в коллективе. Вы позволи­ли отряду думать что угодно, подозревать кого угодно. Своим сокрытием виновника вы воспитываете в коллек­тиве полнейшее безразличие к тому, что в нём происхо­дит. Так откуда же в нём возьмётся после этого опыт борьбы с врагами коллектива? Где возьмут они опыт страсти и бдительности? Как они научатся влиять на по­ложение дел — сейчас в коллективе детском, а завтра в коллективе взрослом?..

 

   Антон Семёнович, но ведь ребята могли бы и оши­биться и в оценке происшедшего, да, возможно, и в мерах. Думаю, они просто-напросто избили бы его. У них ведь это первое дело...

 

   Конечно, нелегко подвигнуть коллектив к правильной оценке и правильному решению. Но в этом ваша миссия — помочь им. Вы меня понимаете?.. Сделайте ставку на таких ребят, утвердите в коллективе такой тон, такой стиль отношений, что коллектив будет правильно и справедливо оценивать каждого и правильно, справедливо реагировать на его поведение. Для этого требуется мастерство...

 

В дверь постучали. Заглянула конопатая мордочка Дмитра Мирного.

 

   Вы чаю просили, Антон Семёнович. Я принёс.

 

   Спасибо, Дмитро. Это кто же такой красивый чай умеет заваривать?

 

   Це мы з дидом Бабенко.

 

   Кто такой дед Бабенко?

 

   А вахтер же на прохидных.

 

   А, понятно. Ну что ж, Дмитро, спасибо тебе, и дедушке Бабенко передай от меня благодарность.

 

Остап Игнатьевич, лучась благодарностью за то, что Макаренко удостоил его вниманием и не отчитал за оплошность и неопытность, покопался в каких-то своих бумажках и тоже вскоре вышел. Антон Семёнович остал­ся один и задумался, о чём будет говорить с персона­лом колонии, как и с помощью чего быстро и эффек­тивно исправить положение тут.

 

И тут пришла на ум озорная мысль.

 

Ахматов сказал, что уже ознакомился с рукописью «Методики». Антон Семёнович мог предположить, что не всё в ней вызовет восторги начальника отдела. Но он

 

5*

 

67


был полностью уверен, что «Методика» увидит свет. А если апробировать её на Броварской колонии — больной, запущенной, провальной?.. Конечно, сперва надо навести тут элементарный порядок. Но как? Никакие постепенные изменения не будут достаточными. Нужна какая-то такая бурная реакция, нужен взрыв, подобный тому, какой произошёл, когда в своё время горьковцы переехали из своей первой колонии под Полтавой в Куряж. Там, в зданиях бывшего монастыря, усилиями умников из Наркомпроса и персонала компрометировалась сама идея перевоспитания правонарушителей: Куряжская колония была притоном, воровским шалманом — и не более того.

 

Тогда в Куряже он сумел, имея полторы сотни горьковцев, сотворить взрыв — такой для колонистов неожиданный, такой сильный и убедительный, что прыгнули под облака ни во что хорошее уже не верившие триста детских душ и все их представления о жизни.

 

Блестящая военная выправка горьковцев, безукоризненный строй, знамя, оркестр, дисциплина, их мажорное настроение, очаровательная пацанья форсистость, основанная на гордости за свой коллектив, а главное — то, что горьковцы баснословно богаты, имея красивую одежду, вкусную и сытную пищу, мебель, кузницу, сапожную мастерскую, свиноферму, лошадей, коров и ещё многое-многое, причём всё это нажито, создано собственным трудом — ах, да было ль у горьковцев хоть что-нибудь, мешавшее завоевать куряжан не за какие-то там дни или недели, постепенно, а мгновенно и бесповоротно!

 

Но в Куряже за Антоном Семёновичем стояла колония имени Горького, прошедшая через бури и испытания, закалённая в четырёхлетней борьбе, традиции прочного и жизнелюбивого коллектива, состоявшего из единомышленников-пацанов и единомышленников-взрослых. Здесь же он один, если не считать Осотского, ну, может, ещё двух-трёх толковых воспитателей. Но Осотский растерялся, не сумел ухватить ни одной ниточки, потянув за которую можно вытащить инициативу из рук персонала, судя по всему, частью находящегося во власти злейших педагогических предрассудков, частью же и вовсе не имеющего никаких педагогических принципов, кроме правил — «как выйдет», «так и при батьках було».

 

Когда-то в колонии имени Горького и позже в коммуне

 

68


имени Дзержинского он научился немедленно анализировать обстоятельства, обстановку и немедленно действовать. Обретённая с годами педагогическая техника, способность, видя одно, предугадывать на много вперёд все возможные последствия уже не требовали напряжения для такого немедленного анализа и немедленного действия. Должно быть, это и было то, что называют опытом.

 

Сейчас он снова, как в двадцатом году, столкнулся с обстоятельствами, которые диктовали немедленное действие, но ничего, кроме интуиции, здравого смысла и общей идеи, у него для этого пока не было.

 

Столкнувшись с горсткой неуправляемых несовершеннолетних правонарушителей, он мог бы полагаться на себя, на свой предыдущий опыт, на своё влияние и, безусловно, добился бы нужного результата. Здесь же было иное — большой коллектив, если так можно назвать четыреста пятьдесят малолеток, прошедших через суд или комиссию по делам несовершеннолетних, да ещё полсотни взрослых, считающих существующее положение вещей если не нормальным, то допустимым. Если бы даже удалось убедить персонал, что они должны действовать по его, Макаренко, рецептам, им ещё надо обрести такой же опыт, каким обладает он, пройти тернистый путь проб и ошибок, без которых любая рекомендация, принятая на веру, останется бесплодной. Самое ужасное, что даже и заинтересованные в хорошей работе педагоги, судя по Остапу Игнатьевичу и информации Осотского, слепы и хватаются за первое, что попадает под руку. Чаще всего это советы «дядькив» «держать и не пущать».

 

Он ещё не спросил, как внедряются тут рекомендации отдела трудовых колоний, но и без того из увиденного достаточно ясно: никак. А если что и принято, то в самом уродливом виде. Те же пацаны с блокнотиками у входа в спальный корпус... Они полны важности, получив задание записывать нарушителей, а взрослые искренне считают, что, превратив воспитанников в надзирателей, внедряют самоуправление. Мальчик с ключами в общежитии. Тоже млеет от доверия: как же — другие сидят взаперти, а он вот осенён правом открывать и закрывать дверь к ним... Спокойно глядеть на это невозможно.

 

Он сейчас почти знал, что надо делать. Идея завоевания Броварской колонии уже в нём сформировалась,

 

69


но что-то ещё держало её в глубине, как дуб держит вызревший жёлудь в чашечке основания. Должно быть, надо подождать ещё некоторое время, вытерпеть эту идею, чтобы она дозрела до конца.

 

Попив чаю, он раскрыл планшетку, взял оттуда конверт — вынутое сегодня утром из почтового ящика письмо от некоей Миллер, приславшей на его имя в Гослитиздат отзыв о «Педагогической поэме». Ещё раз пробежал по старательно выведенным строкам. Судя по всему, автор письма учительница — и, как говорится, не без искры божьей, аналитик, не привыкшая всё принимать на веру. Роман, как она пишет, прочла одним духом, некоторые места перечитала по нескольку раз. Всецело признавая новаторский характер педагогики Макаренко, восторгается его мужеством и гневно обрушивается на некоторые детали его воспитательной системы, с которыми не может согласиться.

 

Писем с отзывами на роман он получает всё больше и больше. Многие из них требуют лишь обыкновенной благодарности за внимание. Отвечает на них, как правило, Галина Стахиевна, предварительно получив от Антона Семёновича указание, что нужно написать в каждом конкретном случае. Готовый ответ после показывает ему. Иногда она позволяет себе высказать от его имени и свои мысли. Антон Семёнович и удивляется, и не удивляется совпадению их мнений, только подшучивает:

 

— О таком литературном секретаре, пожалуй, сам Толстой не мог мечтать!

 

Шутки-то шутками, но отсутствие свободного времени, постоянное напряжение в делах не позволяют ему отплатить вниманием всем своим корреспондентам, а в последнее время к тому же его всё чаще стали приглашать на встречи с читателями, причём не только в Киеве, — отказывать неловко, да и самому такие встречи на пользу.

 

Вообще говоря, выход романа в свет принёс ему не только счастье, но и ещё нечто, похожее на тревогу. Особенно, когда появились критические рецензии. Всякий раз он вспоминал два отрицательных отклика на музыку Шостаковича, появившиеся минувшей зимой в «Правде», по слухам, по распоряжению товарища Сталина, — «Сумбур вместо музыки» и «Балетная фальшь». Не без опасений недавно написал Елене Марковне Коростылевой, редактору романа: «Я только и жду, что вот-вот будет

 

70


напечатано: «Так называемая «Педагогическая поэма» представляет собой набор самых посредственных фраз, вовсе она не педагогическая и ничуть не поэма, поэтому...»

 

Должно быть, из-за такого опасения в него вселилось некое суеверие: если однажды оставить без внимания чью-то критику, она тотчас вырастет во всеобщую хулу. Письмо Миллер содержало немало пищи для размышлений. Потому и взял его с собой. Помимо всего, как оказалось — кстати. Привычка заниматься одновременно несколькими делами была у него давней и стойкой, и обычно именно это делало работу ума более продуктивной.

 

Он отвинтил колпачок авторучки, поставил дату, задумался. Он имел обыкновение, когда писал кому-то, словно бы беседовать с адресатом. Выскажет мысль и представляет: а как отреагирует на неё оппонент. Миллер дала немало поводов скрестить с нею теоретические копья...

 

«Уважаемая Татьяна Александровна!» — написал он и снова задумался. Ещё при первом прочтении её отзыва он наметил несколько позиций, требующих пространного разъяснения и тех точных слов, которые ещё надо было поискать. Показалось, например, что у Татьяны Александровны, в целом правильно оценившей и понявшей суть теоретических споров Макаренко со своими оппонентами и сочувственно отнёсшейся к перипетиям, связанным с ними, как-то чересчур идеализировано представление о педагогической науке и практике вообще. Удивляется, недоумевает Миллер: отчего такая вроде бы совершенная воспитательная система, какую вывел Макаренко, постоянно давала сбои? Не она первая высказывала такое суждение. Очевидно, это типичная точка зрения: раз есть метод, значит, он должен приносить вот такой-то, а не иной результат. А если не приносит, то какой же это метод?

 

Что сказать ей на это?

 

Он давно уже усвоил, что так называемая чистота педагогических воззрений — собачья чушь. Воспитание — часть жизни, в которой действуют те же законы, что и в окружающей жизни. Человека воспитывают, формируют быт, забота о хлебе насущном, горькая любовь и сладкие надежды, радости и огорчения — всё вместе, исключительно вместе! Не педагогическая система сбои давала в колонии имени Горького, а жизнь вносила в педагогику

 

71


свои законные коррективы! «Жизнь не состоит из одних идеальных вещей, и в этом её прелесть, — писал он. — Такова была и есть моя жизнь, и, вероятно, ваша. Жизнь всегда есть цепь коллизий, следовательно, всегда приходится отступать от идеального поступка, приходится жертвовать какой-то одной истиной для того, чтобы другая истина жила. Разве вы не замечали этого жизненного закона? Если хотите, это закон диалектики. Именно поэтому вы мою книгу читали с увлечением, что я не прикрыл и не прикрасил моих трагедий».

 

Истина... Это ведь в точных науках она может быть несомненной. А квадрат плюс В квадрат равняется С квадрат... А в педагогике — как в жизни: то, что сегодня истинно, завтра ей начинает противоречить. Персонал Броварской колонии тоже руководствуется какой-то истиной, кое-кто искренне пытается действовать как надо, а получается нечто несуразное и нелепое.

 

Месяца два-три назад он объяснял бы всё это ошибками, плохой работой администрации.

 

В какую педагогическую схему уместишь явление, которое обнаружил сегодня в этом учреждении — существование тут преступной романтики, преступной иерархии? Это — тоже жизнь, она и есть истина, на которую нужно реагировать... Но как? Безусловно, группировки можно разобщить. Но в них ли дело? Вот собрали в Броварах четыреста пятьдесят правонарушителей. Да, общество вправе защищать себя от тех, кто ему мешает, в том числе и от преступников. И ничего эффективнее изоляции в качестве такой защиты человечество за всю свою историю пока не придумало. Правда, в последнее время стали говорить, что правонарушения могут быть и предупреждены. Однако это по сути своей верное утверждение пока не более чем благое пожелание. Как-то раз на совещании в наркомате Балицкий в своём докладе сказал несколько слов в пользу такой работы. Один из начальников областных управлений НКВД, видимо, желая потрафить наркому, поддержал его мысль, но тут же всё и перечеркнул, сказав:

 

— Но самая наикраща профилахтика — це тюрма!..

 

На заре истории преступников просто-напросто изгоняли из племени, позже стали ссылать на необитаемые или малообитаемые земли. Но мир становится всё теснее, изгонять некуда, вот и приходится преступивших дозволенное на какое-то время запирать, собирать

 

72


за забором, за колючей проволокой, под охрану вооружённых людей. Суровая и жестокая необходимость? Антон Семёнович принимал её с большими оговорками. Особенно, когда речь шла об изоляции несовершеннолетних. Тут сердце его вскипало невыносимой болью.

 

Конечно, чего проще: закрой ворота колонии, запри на засов, поставь охрану — вот уж общество свободно от беспокойства за своё благополучие, спокойный труд и отдых... Но такое положение вещей устроило, удовлетворило бы общество, построенное на основах индивидуального, группового и коллективного эгоизма. А советское общество — разве оно не заинтересовано вернуть к нормальной жизни случайно оступившихся? Но даже и те, кто преступил закон сознательно, кто вполне отдавал себе отчёт, принося активный вред людям и государству в целом, разве они потеряны? И разве не является возможным вернуть их не просто склонившимися перед силой, а действительно исправившимися, с такими же жизненными установками, какими обладают те, от кого их на какое-то время изолировали?

 

Но вопреки естественной потребности человека объединяться с кем хочется, с одной стороны, а с другой, вопреки сугубо педагогической цели, просто разумной постановке вопроса, при которой отрицательное должно нейтрализоваться положительным, — они собраны в группы на каких-то уравнительных началах. Причём начала могут быть и такими примитивными, как в Броварах: вот в этой группе — совсем отпетые, в этой — тоже отпетые, но ещё не совсем, ну а третьи — те, кто умеет соблюсти видимость того, что вроде бы поддаётся положительным влияниям, а на самом деле, попросту говоря, легче других приспособился к новой среде...

 

Как же, уважаемая Татьяна Александровна, найти идеальное решение в такой обстановке?..

 

Интересно, а известно ли ей, что обыденное сознание людей наделяет прошедшего через суд ярлыком преступника? Известно ли, как остро чувствуют это осуждённые, а особенно несовершеннолетние? Как правило, любого из них пугает такой ярлык, мучает страх, что там, на свободе, он никогда не будет никем понят и прощён. И вот вам стремление восстановить своё утраченное или обесцененное «я» тем путём, который приводит к консолидации с себе подобными. Ведь восстановить свою утрату там, где они находились до

 

73


осуждения, они не могут — их оттуда изъяли! Значит, в колонийской обстановке, вместе с теми, кто, как и они, нарушил закон, совершил преступление. «Пусть я плохой, — начинает думать каждый из них, — но не я один такой здесь!» И вот вам первый педагогический диссонанс: мы хотим воспитывать подростка на основе законов и норм общества, а он объединяется с другими на основе противосостояния этим законам и нормам. Всякая среда, прав Загоруйко, имеет свои традиции, внешние атрибуты. Почему же их не иметь и колонистам? Это естественно! И нет ничего удивительного, что подростки-колонисты имеют свои табели о рангах, свою жизненную философию, не согласующуюся с общепринятой, свои понятия о дурном и хорошем.

 

Беспризорные двадцатых годов просто одичали от голода, горя, от бесприютности. И большинству из них достаточно было вкусить полноценной жизни, чтобы перестать беспризорничать, с радостью сесть за школьную парту, стремиться получить профессию. Нынешнего несовершеннолетнего правонарушителя к преступной жизни привели другие причины — потому нужна совсем иная стихия, способная увлечь в достойную и честную жизнь, — стихия могучая, такая, что дух захватит! Какая же?

 

Обладая пятнадцатилетним опытом работы с беспризорными, опытом, какому могут позавидовать многие, к тому же располагая некоторой властью диктовать рецепты и решения, Антон Семёнович вовсе не считает себя всемогущим педагогическим магом. Более того — чувствует беспомощность, ничуть не меньшую, чем в тот момент, когда он, новоиспечённый заведующий никому не известной, затерявшейся в лесу под Полтавой колонии, в полном отчаянии и педагогическом бессилии ударил воспитанника. Миллер справедливо осуждает его за это педагогическое грехопадение.

 

Что было, то было, жизнь есть жизнь. И всё же... «Без этого мордобоя, — решительно признался он сейчас незнакомой своей оппонентке, — не было бы колонии Горького и не было бы никакой поэмы. Но пусть это не смущает вас: я ведь признаю, что в такой пощёчине есть преступление. Это я говорю совершенно серьёзно — преступление. Бить морды нельзя, хотя бы в некоторых случаях это было и полезно... Я совершил преступление, потому что я был немощен и была немощна моя педагогическая техника. Я не мог

 

74


справиться с пятью ребятами, а теперь в Дзержинке 1100 ребят, и мордобой невозможен».

 

Он возлагает немало надежд на «Методику организации воспитательного процесса». Но способна ли она изменить положение в таком учреждении, как Броварская колония? О какой тут педагогике, о какой серьёзной методике может идти речь, если, оказывается, судьбу колонии вершат жулики! Ну хорошо, на место Спивака придёт идеальный, честный администратор, следующий постулатам «Методики», которой его снабдил Наркомат внутренних дел. Но достаточно ли одного этого?

 

Сама собой напросилась аналогия из его семейного быта недалёких времён. Когда они поженились с Галиной Стахиевной, была жива ещё Татьяна Михайловна. Свекровь и молодая невестка словно бы состязались в том, как доставить приятное Антону Семёновичу. И полем их состязания чаще становилась кухня. Он тогда удивлялся: обе пользовались одними и теми же продуктами, одной и той же посудой, одной плитой, даже технология блюд и то была одна — а еда получалась у каждой ну совершенно разная! Почему?..

 

А тут «ингредиенты» и того сложнее — люди. И люди необычные.

 

У него всё не выходили из памяти пацаны с блокнотиками в руках. До чего можно упростить и опошлить прекрасную идею ребячьего самоуправления!

 

Ах, если б только эту идею, если бы только в этой колонии — сколько человеческого опыта, сколько стоивших мук и крови мыслей и открытий часто переводится на язык невежества и пошлости! В любой другой области это имеет пагубные последствия, а уж в воспитании хуже всякого вредительства!

 

Тот же карцер... Сколько страстей, сколько борьбы оставили позади те, кто сумел ещё в условиях царского режима добиться упразднения карцеров в детских учреждениях! Но вот находится некий Спивак, которому наплевать на здравый смысл, на гуманистические принципы советской педагогики, наконец, на руководящие предписания — и в детском учреждении реанимируется эта ужаснейшая форма унижения личности, тюрьма в тюрьме, как совершенно справедливо назвали заменившие карцер зарешеченные спальни мальчишки-дежурные... И не по ошибке какой, ведь по глубочайшему убеждению действовал Спивак! Иначе не написал бы в ответ

 

75


на запрет Макаренко сажать провинившихся колонистов в карцер рапорт, похожий на донос!

 

Миллер упрекает его в том, что в романе слабо прописана роль педагогического коллектива. Что сказать на это? Во-первых, он ставил перед собой совсем иную цель — показать становление ребячьего коллектива. Хотелось пробудить в людях любовь, симпатии к детям — пускай заблудшим, пускай даже падшим, но, как он всегда был убеждён, способным воспарить высоко и гордо. И, кажется, это удалось. И в жизни, и в романе. Разве этого мало?

 

Но и это не самое главное.

 

Много лет назад, заканчивая Полтавский учительский институт, он написал выпускное сочинение «Кризис современной педагогики». Ещё тогда, проанализировав опыт дореволюционной школы, он пришёл к выводу, что слабостью, в сущности, всех известных воспитательных систем было то, что объектом педагогического исследования является ребёнок, а не его жизнь. Ещё тогда он понял, что грамотный педагог должен уметь организовать жизнь ребёнка, учитывать в своей работе многообразные влияния на процесс его становления. И вся дальнейшая педагогическая деятельность Антона Семёновича была проверкой этой идеи. Она в чём-то видоизменялась, в ней обнаруживались какие-то новые грани, но в целом он всю жизнь руководствовался ею. И хорошо было, когда рядом с ним работали люди, разделявшие эту идею, — Елизавета Фёдоровна Григорович, Николай Эдуардович Фере, Виктор Николаевич Терский, другие. Но воспитательские скипетры находятся и в руках таких, как Спивак, как «олимпийцы», о которых рассказал он в «Педагогической поэме».

 

Ему понятен внутренний смысл вопроса, который задала Миллер. Вот, мол, были босяки, беспризорные, малолетние преступники, которые стали в колонии примерными людьми. Где же те взрослые, которые всё это сотворили? В чём их роль? Ведь кто-то же противостоял влиянию преступного мира, стихии, каковой являлась беспризорщина?

 

Да, он тоже поначалу думал, что перед ним стоит весьма скромная задача — с помощью нескольких педагогов-воспитателей поднавести марафет на характеры правонарушителей, приспособить их к предстоящей жизни. На большее он тогда не рассчитывал. Так бы оно и было, если б он руководствовался идеей воздействия

 

76


положительного ядра педагогов на отрицательное — колонистов. Но уже совсем скоро, с каждым новым вершком роста коллектива горьковцев, само дело воспитания колонистов стало предъявлять всё новые требования и к нему самому, и к коллективу пацанов, и ко всем взрослым. Так что и вопрос о взрослом коллективном влиянии отпал сам собой. Те, кто работал в ту пору в колонии, увидели, что никаких особых правонарушителей нет, а есть маленькие люди, попавшие в беду. И совершенно очевидной стала цель: не перевоспитывать, а вести ребят к ясной цели, воспитывать так, чтобы росли они настоящими людьми...

 

Вот такие дела, уважаемая Татьяна Александровна! Так что посади на место Спивака кого угодно, будь он хоть семи пядей во лбу, ничего у него не выйдет путного, если он организует жизнь колонии по принципу противостояния якобы очень и очень правильных людей — воспитателей и заблудших овечек — злочинцев, как на Украине называют правонарушителей.

 

Мысленный диалог с Миллер, кажется, подсказал Антону Семёновичу выход из положения, в котором оказалась эта колония.

 

Ну да! Четыре с половиной сотни пацанов — это же четыреста пятьдесят пусть каких-то, но жизненных опытов, четыреста пятьдесят жизненных позиций, нравственных напряжений!

 

Да не может быть, чтобы, кроме преступного своего багажа, не взяли они от окружающей жизни того доброго и настоящего, что делает людей людьми!

 

Да, да! Нужно обратиться к ним, к самим колонистам, к их разуму, к их сердцу!

 

А взрослые... И взрослые, те, кто тут не ради корысти, не могут не глядеть дальше собственной кормушки!

 

Ах, какое же вам спасибо, дорогая Татьяна Александровна, за вопрос ваш, за претензию вашу, за критику, которая оказалась оселком, на котором отточилось решение!

 

Что ещё-то вас волнует? А, почему оставил колонию без боя? Почему не сражался за неё до последнего? Прочтите, Татьяна Александровна, «Педагогическую поэму» ещё раз, внимательнее. Нет, не мстил он наркомпросовцам, не хотел, чтобы колония с его уходом превратилась в могилу! «Колония Горького должна была развалиться не потому, что я ушёл, а потому, что

 

77


в ней были заведёны новые порядки. Вы же прекрасно понимаете, что выметали не только меня, а решительно всё, что было в колонии сделано: организацию, стиль, традиции, людей, «макаренковщину». Какой же был смысл оставлять ядро — это могло привести к бунту: моё ядро без боя не уступило бы позиций, а бой был заведомо неравный. И я не оглянулся не потому, что мне не было больно, а потому, что оглядываться было нельзя: надо было скорее забыть, чтобы дальше работать. Нет, обвинить меня в развале колонии можно только при большом пристрастии. Я сделал всё, чтобы моему преемнику было легче работать. Моя фигура и фигуры моих друзей могли только мешать. Впрочем, вы не правы и по существу — в самой колонии всё осталось для того, чтобы она могла работать, остался прекрасный коллектив и остались воспитатели — их, правда, потом разогнали...»

 

Тем не менее колония имени Горького своё дело сделала. Ныне, с передачей её в ведение НКВД, дела там помаленьку поправляются, и жизнь светлеет. Но главное — те сотни пацанов, которым колония помогла встать на правильную дорогу. Кроме того, там выковалась его педагогика, с помощью которой, он уверен, ему удастся и здесь, в Броварах, в условиях совершенно иных, доказать, что единственно правильное отношение к колонисту — это вера в него, в ценность его личности, как бы низко он ни пал, в каких бы немыслимых обстоятельствах ни оказался, какими бы предрассудками ни был заражён, каким бы вредным нормам и традициям ни следовал.

 

Он сложил вчетверо листочек с письмом к Миллер, спрятал его в планшетку, пожалев, что нет с собой конверта, чтобы отправить тотчас, и достал новый листок.

 

До сбора тех, кого он пригласил для разговора, ему хотелось набросать хотя бы вчерне план действий.

 

Кажется, он знал теперь, что надо делать, но предварительно решил обкатать свои намерения, выслушав мнения Осотского и других сотрудников колонии... Он подумал, что сегодняшнее положение в Броварах — это даже и не камень, а огромный валун на дороге его «Методики», на пути того справедливого и умного дела, которому он служит. И доказать свои идеи именно на примере возрождения Броварской колонии — значит, получить неоценимые аргументы, против которых ни у кого не возникнет возражений.

 

78


6

 

Интерес, любопытство, внимание, заинтересованность — каких только слов не придумано, чтобы обозначить направленность чьей-либо мысли к кому-то или чему-то. И в каждом — свой эмоциональный оттенок, свой особый, неповторимый смысл. Но даже если сложить все эти слова вместе, они не отразят того чувства, с каким наблюдал за происходящим сейчас в колонии Коля Пунченко.

 

Казалось бы, дело его какое? Крути себе баранку да молчи побольше. Но, уважая это золотое правило, Николай обладал ещё двумя качествами, которые выделяли его из всей шофёрской рати.

 

Во-первых, он был из тех, о ком говорят, что умеют они ласково обойтись не только с родимой матушкой.

 

«Фордик» он содержал в исправности, автомобиль ослепительно сиял, как личико невесты, идущей под венец. Но ему было мало, чтобы и Ахматов заметил его рвение и старание. Тот, кто внимательно наблюдал за Пунченко, получал прекрасную иллюстрацию к пословице: «Терпение и труд всё перетрут».

 

Вот стоят несколько автомобилей перед подъездом наркомата. Иные из водителей, важно восседая за рулём, клюют носом в ожидании «хозяина». Другие читают, часто одну книжку несколько месяцев, хотя, впрочем, есть среди них и по-настоящему заядлые книгочеи. Третьи, вынув ключ зажигания, спешат в кружок таких же обменяться мнениями о том о сём — спешат, даже если обменяться и нечем.

 

Николай не принадлежал ни к одной из трёх названных категорий. Заглушив мотор, он, надо или не надо, вынимал комок ветоши и принимался старательно протирать то лобовое стекло, то фары, то ещё что. Или, открыв капот, с отвёрткой в руках возился в моторе. Создавать видимость трудолюбия у него не было никакой необходимости, потому что он действительно отличался искренней старательностью, которую все видели невооружённым глазом. Однако Пунченко тонко уловил: Ахматову нравится, что он в отличие от других не бездельничает, не ловит гав по сторонам, — и продолжал пускать пыль в глаза, потому что именно это создавало ему режим полного благоприятствования во всём. Нужно отвезти тёщу в деревню? Ну кто же откажет, если такая просьба исходит от такого старательного

 

79


и безотказного человека! И никому не приходило в голову усомниться в пылкой привязанности Пунченко к тёще, хотя могли бы: уж слишком часто вояжировала она туда и обратно. Ахматов закрывал глаза даже на «находчивость» Пунченко, которая частенько выходила за рамки дозволенного. Если, к примеру, в колонии, куда они приехали, разводят свиней, то будьте уверены, что без кусочка окорока Пунченко домой не уедет. Не получит в подарок за обходительность свою — так купит, причём по цене не рыночной, не магазинной, а вовсе какой-нибудь чисто символической.

 

Почему Ахматов, руководитель строгий и проницательный, спускал Пунченко такую его предприимчивость, сказать трудно. Скорее всего потому, что пороки Пунченко были на виду, а это чаще всего воспринимается как некий дар: другой, дескать, за спиной втихаря мог вытворять и не такое.

 

Так или иначе, но, уверовав в благосклонность Льва Соломоновича, Пунченко малость подзарылся. Точен и бескорыстен он был исключительно по отношению к начальнику отдела, до всех остальных — снисходил, считая их неизбежной помехой в жизни.

 

Всё изменилось самым неожиданным образом. Впрочем, не изменилось даже, а разбилось, раскололось — вдребезги, вдрызг, насовсем: и мелкая корысть Пунченко, и его привычка создавать видимость служебного рвения, и неточность, которую он себе позволил, как необходимую добавку к достоинствам, которые в нём всеми признавались. И произошло это не по мановению всемогущей волшебной палочки, а волею обыкновенного человека, в руках которого никакой такой чудодейственной палочки не было, — помнача отдела трудовых колоний Макаренко.

 

Нет, Антон Семёнович не укорял Пунченко, не призывал его к скромности. Но то, что он сделал, так потрясло Пунченко, что был вот он одним человеком — но раз! — и перед вами совсем другой.

 

А случилось это так.

 

Однажды Макаренко потребовалось поехать в Ман-туровку, пригород Киева. Подать «фордик» было приказано к восьми утра на улицу Леонтовича, где жил Антон Семёнович. Привыкнув к попустительству Ахматова, Пунченко подъехал в восемь пятнадцать. Макаренко уже вышагивал, заложив руки за спину, перед подъездом. Оправданий, про запас, у Пунченко всегда полный короб.

 

80



Но оправдываться не пришлось. Когда «фордик», лихо скрипнув тормозами, застыл, прижавшись к бровке, Антон Семёнович спокойно, будто ничего не произошло, открыл переднюю дверцу, приветливо поздоровался и, усевшись поудобнее, сказал:

 

   Поехали. Только вот что. По пути завернём на Крещатик, остановимся на несколько минут возле комиссионного магазина. На углу Комсомольского, возле кафе «Троянда».

 

   Знаю, — ответил Пунченко.

 

В магазин так в магазин. Он даже вздохнул с облегчением. Дела делами, а видно, и сам Макаренко может позволить себе оторвать несколько минут для собственных нужд.

 

На углу Комсомольского проспекта и Крещатика Антон Семёнович вылез из машины, подошёл к магазину, чуть замедлил шаг, вглядываясь в вывеску на стекле, и, видимо, убедившись, что уже открыто, дёрнул на себя дверную ручку.

 

Вернулся он через несколько минут, неся коробочку, в каких продают часы. Пунченко удивился: зачем Антону Семёновичу часы, если у него есть — золотые, именные, которыми его несколько лет назад наградило ОГПУ Украины. Не успел Пунченко поудивляться и понедоумевать, как Антон Семёнович занял прежнее место на переднем сиденье, а когда Николай приготовился нажать на педаль акселератора, услышал:

 

  Вот. Часы. Носи и больше не опаздывай.

 

Пунченко машинально принял коробочку из рук Макаренко, раскрыл и ахнул: «Молния», с массивной цепочкой — предел мечтаний! Но это было для него целым состоянием, и в обозримое время такая покупка не планировалась.

 

Видно, поняв причину его замешательства, Антон Семёнович произнёс:

 

  Носи, носи, не смущайся. Это тебе мой подарок. Надеюсь, теперь ты опаздывать не будешь?.. Ну, поехали, мы изрядно задержались, а нас ждут к определённому времени.

 

Ах, как гнал Пунченко в тот раз свой «фордик»! Кажется, мощность двигателя умножилась тою силой, какая заставляла биться ошеломлённое сердце Николая. Он знал, как и все, что Макаренко бессребреник. Но это, в конце концов, его собственное дело. Что касается Николая, он тоже имеет кое-какие принципы и принять ни за что ни про что

 

В. Ширяев                                                                81


от чужого человека дорогой подарок, разумеется, не может. Он понял, что таким образом Макаренко отреагировал на его опоздание. Но слишком уж дорогим получался урок для Колиного кармана! Мог бы сказать просто: так, мол, и так, опоздал, товарищ Пунченко. Нет, так объявили бы выговор, в стенгазете пропечатали, на профсоюзном собрании проработали или ещё что — мало ли способов наказать человека! Но распорядиться его, Пунченко, зарплатой, никто Макаренко права не давал. Это же два месячных оклада!

 

По дороге до Мантуровки, пока там стоял в ожидании Макаренко, и весь обратный путь до Киева Пунченко угрюмо молчал, перебирая в памяти, у кого может взять взаймы, чтобы вернуть долг за «Молнию» сегодня же.

 

Поздним вечером он постучал в кабинет Антона Семёновича.

 

   Вот, — положил на стол помнача деньги. — Спасибо за науку, — голос его дрогнул.

 

   Ты, видно, не понял меня, Коля, — услышал в ответ. — Часы я тебе подарил.

 

   Да нет, Антон Семёнович, не могу я принять такой подарок, — голосом, полным обиды, ответил Пунченко. — Я вам не родственник...

 

   Пустяки какие! — Антон Семёнович взял со стола деньги и засунул Пунченко в карман пиджака.

 

Препирательства Пунченко были пресечены тем, что Макаренко рассердился и решительно произнёс:

 

—Ну, всё. У меня нет времени на эти ненужные разговоры. Ступай вон и не приставай ко мне со всякими пустяками.

 

Пунченко хранил эту историю в глубоком секрете. Как он понял, Антон Семёнович о ней тоже почему-то не распространялся. Ещё два дня промаялся Николай, не зная, как поступить, пока жена не дала совет, который показался Николаю стоящим внимания.

 

Закончив на следующий вечер работу, по дороге вгараж он заехал на улицу Леонтовича, поднялся на этаж, где живут Макаренко, и позвонил в двадцать первую квартиру. Извинившись за поздний визит, попросил Галину Стахиевну:

 

—Задолжал я Антону Семёновичу. Вот, — протянул он Галине Стахиевне свёрнутые вдвое купюры, —передайте ему, пожалуйста.

 

82


Антону Семёновичу? — переспросила Галина Стахиевна. — Так вы ему самому отдайте.

 

   Да понимаете, я сегодня в наркомат уже не вернусь, — попробовал слукавить Пунченко, — а вдруг деньги понадобятся ему раньше, чем встретимся...

 

Плохо же знал Пунченко Антона Семёновича! Так плохо, что не предполагал: и жена у него не могла поступить, как всякая другая в подобном случае. Кроме того, Галина Стахиевна, слава богу, достаточно времени общалась с чекистской средой, окружавшей их в коммуне имени Дзержинского, да и как педагог обладала какой-то интуицией: в поведении Пунченко она чувствовала нечто, не позволившее пойти у него на поводу.

 

  Нет, нет, — настойчиво отказала она. — Раз брали у Антона Семёновича, ему и верните.

 

Чтобы как-то сгладить впечатление от её отказа, пригласила Пунченко выпить чашку чаю. Николай отнекивался, но Галина Стахиевна оказалась настойчивее его. За чаем он и признался чистосердечно, что произошло. А теперь, сокрушался Николай, и вовсе не знает, что делать, ведь за попытку хитростью втереть ей деньги за часы наверняка влетит ему от Антона Семёновича по первое число.

 

  Не мучайтесь, — улыбнулась Галина Стахиевна. — Я не выдам вас. Что касается подарка... Антон Семёнович любит делать их и делает от чистого сердца. Так что носите вашу «Молнию», вам ведь часы действительно необходимы. У вас работа любит точность.

 

Так вот подрубил Макаренко под самый корень в Пунченко и привычку его заискивать перед начальством, и попытки извлекать выгоды из своего положения шофёра, который возит высокое начальство. Там, откуда он никогда не возвращался домой с пустыми руками, удивлялись перемене. Не удивлялся лишь сам Пунченко.

 

Но было в Николае ещё одно качество, истребить которое не было дано никому, — любопытство. Он и в НКВД пришёл работать, если разобраться, потому что тут, как он предполагал, пищи для его пытливого интереса ко всему хоть отбавляй. К счастью, любопытство его было невинным и корректным. Он не лез ни к кому с лишними вопросами, ему не требовалось делиться тем, что узнавал, с другими. Многозначительно молчать ему нравилось даже больше, чем говорить. И среди того, что остро интересовало его,

 

83


после истории с часами стало на первое место всё, что связано с Макаренко. Он оценил, признал в нём качество, о котором иногда позволял себе молвить:

 

—Ну-у, если Антон Семёнович захочет, что хошь с человеком сделает. Эт-точно!..

 

Сегодняшний приезд в Бровары словно бы открыл перед Пунченко занавес, за которым должно произойти что-то необыкновенное.

 

Он всё же передвинул «фордик» к административному зданию, чтобы иметь возможность наблюдать происходящее с более близкой дистанции.

 

С утра всё было тихо, спокойно и размеренно, Пунченко даже заскучал. Но потом увидел соскочившего с крыльца Спивака, красного и нахохлившегося, пронаблюдал, как тот, прихрамывая, удалялся к проходной, оглядываясь, словно за ним гонятся. И верным шофёрским чутьём понял, что Спивак «сгорел».

 

Между первой и второй сменами в цехах к административному корпусу потянулись сотрудники производственной части. Заседали недолго. Вышли не то чтобы такие же, как Спивак, но, как понял Пунченко, чубы им Макаренко натрепал крепко.

 

Вслед за ними собрались воспитатели. Судя по всему, и среди них кое-кто приходил «по шерсть», а вышел стриженым. Двое прошли мимо «фордика», и Николай уловил недовольную реплику, которую обронил один из них:

 

—Что же, меня босяки учить будут?..

 

К этому времени Пунченко успел приручить нескольких пацанов, «бросавших косяка» на его машину.

 

—Ну, иди, иди, — поощрил он одного. — Что, интересно?

 

Колонист, как ни странно, лишь пожал плечами и отвернулся. Очень, дескать, надо!

 

—Наверное, шофёром стать мечтаешь? — спросил Пунченко.

 

Обычно на такой вопрос никто из пацанов не отвечает отрицательно, даже если и не собирается становиться водителем. Этот же огорошил Пунченко:

 

—Не-е, не мечтаю.

 

— Странно, — удивился Пунченко. — А кем же ты будешь?

 

Диверсантом. Буду буржуям вредить.

 

84


Вот это да! А ты знаешь, что для этого нужно?

 

   Знаю, невозмутимо ответил пацан. Учиться надо.

 

   Ну и как? Пока, я вижу, ты в этом деле не очень-то преуспел. Вот, в колонии оказался.

 

— Это ничего. Учусь и тут. Так что диверсантом всё равно буду.

 

Лёд тронулся.

 

Вслед за этим пацаном подошли и другие. Перемолвившись с одним, с другим, с третьим, Николай ответил на все вопросы о заморском автомобиле, даже впустил посидеть в кабине, чем окончательно расположил к себе. Так что огонь любопытства в Пунченко поддерживался щедрой информацией, которой обладали пацаны. А знали они, надо сказать, всё. Или, по крайней мере, почти всё: колонийскому беспроволочному телеграфу позавидовала бы любая украинская деревня, где, как известно, шёпотом произнесённое на одном конце её слово всегда отзывается громко и отчётливо на другом.

 

Вечером то Антон Семёнович, то Загоруйко звонили в Киев. Оттуда тоже звонили беспрестанно. О чём говорили, колонийская «разведка», к сожалению, не знала. Но Пунченко догадывался, чувствовал: всё это вроде артиллерийской подготовки перед боем.

 

Предположение усилилось, когда Макаренко попросил его срочно съездить в наркомат, найти инженера Оселка, который передаст с ним то, что нужно побыстрее привезти сюда. Пунченко пожалел, что из стройного сюжета его наблюдений, возможно, самое важное выпадет. Но ничего не поделаешь, пришлось ехать.

 

Павел Адольфович вместе с двумя сотрудниками отдела погрузил на заднее сиденье «фордика» два тяжёлых ящика, спросил:

 

   Ну как там?

 

   Нормально, — заторопился ответить Пунченко, потому что пространные ответы лишали его возможности самому спрашивать и наблюдать.

 

Вернулся в колонию он перед ужином. Ящики забрали и унесли в клуб. Самого Николая провели в столовую и усадили за стол. И в тот момент, когда он уже допивал компот, раздались дробные удары колокола, висящего перед клубом.

 

   Что такое? — поинтересовался Пунченко у колониста, который собирал посуду в опустевшей столовой.

 

   Общий сбор, — сообщил тот.

 

85


Пунченко вышел из столовой на улицу. Из всех помещений колонии в клуб группами и по одному, медленно, нехотя, словно на заклание, тянулись колонисты. Пунченко тоже не возбранялось пойти туда. Он попал в зал, когда народу там было совсем мало. Колонисты сидели, рассредоточившись по всему залу, не занимая, однако, передних рядов. Эта часть пацанов, как понял Николай, веровала в то, что жизнь сплошной праздник: они молчали, с любопытством глядели на пустую сцену, вертели головами и молчали. Потом в помещение влился второй поток. Эти вели себя поживее: перемигивались, перебрасывались какими-то односложными репликами, во взглядах уже не столько любопытство, сколько издёвка, непонятно что означавшая.

 

По мере заполнения зала картина стала меняться почти молниеносно. Один из колонистов достал из кармана горсть семечек. Угостил соседей, сам стал грызть, стараясь выплюнуть подальше. В углу заклубился дымок папиросы.

 

В дверях показались Макаренко, Осотский, несколько сотрудников колонии и прошли вперёд, остановились, не садясь, около сцены, о чём-то переговариваясь.

 

Появление взрослых людей особого впечатления на присутствующих не произвело. Курили теперь напропалую. То тут, то там можно было услышать крепкие жаргонные словечки. Недалеко от Пунченко несколько колонистов давали подзатыльники по стриженой голове сидящему впереди них пацану. Когда тот оглядывался, корчили невинные рожи. Только отвернётся пацан — снова шлепок. Снова немой и беспомощный вопрос на лице пацана — и снова идиотские ухмылки. Наконец тот спросил: «За что?» — «Не знаешь?» — «Нет». «А вот за то, что не знаешь, ещё получи!» — сказал один и ударил его сложенной лодочкой ладонью по уху.

 

Пунченко хотел уже вмешаться, но тут услышал, как с другой стороны послышался треск сломанного стула.

 

   Алё, начальники, зачем собрали? — раздался чей-то голос.

 

   Не понял, что ли? — ответил ему кто-то из другого конца зала. — Вся отрицаловка тут. Сейчас бить будут.

 

Тут-то и произошло то, что было для Пунченко и удивительным, и в то же время неудивительным. Макаренко есть Макаренко. Уж, разумеется, не для того

 

86


собрали в зале всю эту шпану, чтоб они натешились вволю.

 

Антон Семёнович поднялся на сцену и поглядел в зал. Тут же поднялся и Осотский с каким-то рулоном, зажатым у него под мышкой. Рулон оказался большой картой европейской части страны. Макаренко пронаблюдал, как Георгий Михайлович прикреплял карту булавками на заднике сцены. Пунченко разглядел, что на карте жирными красными линиями выкрашены Волга, Нева, Москва-река, Беломорканал. А в самом центре, севернее Москвы, линия была не сплошной, а пунктирной, но тоже красным. «Канал Москва — Волга», — догадался Пунченко. Уж не думает ли Макаренко читать этим обормотам научно-популярную лекцию о строительстве канала? Только этого им не хватает для полного счастья.

 

Повесив карту, Осотский громко сказал:

 

  Сейчас с вами будет говорить помощник начальника отдела трудовых колоний НКВД Украины товарищ Макаренко Антон Семёнович. Прошу тишины.

 

И без просьбы Осотского колонисты заинтересованно притихли. И тут Макаренко заговорил. Голос его, обычно глуховатый, охрип почему-то, оттого прозвучал так внушительно, что все сразу смолкли.

 

  Я уверен, что ни один из вас до этой минуты не догадывался, зачем в колонии целый день гости, что тут такое делают, что решают представитель наркомата Макаренко и ваш куратор из областного управления НКВД товарищ Загоруйко. Наверное, кое-кто подумал, что речь идёт о печальном событии, которое произошло сегодня ночью... Правильно?

 

Зал ответил недружным оживлением.

 

  Если думали так, то ошиблись.

 

В это время на сцену подняли те самые ящики, которые Пунченко доставил из Киева, и водрузили на них выкрашенные охрой какие-то изделия, похожие на водопроводные краны, только много больше по размеру.

 

Дождавшись, когда помощники, сделав своё дело, удалятся со сцены, Макаренко снова обратился к залу:

 

  Прежде чем я сообщу вам самое главное, ради чего все мы тут собрались, хочу сказать прямо: мне очень и очень не понравилось в вашей колонии. Я ведь побывал во всех трудовых колониях Украины, да и не только, так что, сами понимаете, могу сравнивать. У вас есть всё, чтобы колония ваша была лучшей из лучших,

 

87


а она, может быть, самая никудышная. И живёте вы тут очень и очень плохо. Хуже некуда...

 

Зал снова задышал, оживился и снова притих. Все поняли, что Макаренко — это крупный начальник над всеми колониями, и, прошептав, проворковав что-то в ответ на его откровенность, теперь ждали, что же такого необычного он скажет. До сих пор им говорили тут в основном одно: что колония хорошая, а они плохие, что государство проявляет о них заботу, а они платят чёрной неблагодарностью.

 

Пунченко попробовал на миг представить себе, а что на месте колонистов чувствовал бы сейчас он. Тикающая в карманчике «Молния» частично отвечала на вопрос. Что-что, а перевернуть душу Антон Семёнович может! Но в истории с часами Макаренко действовал, а не говорил. А слова что? Так, ветер мимо ушей. Если он правильно понимает, каждого из колонийской братии до того, как они сюда угодили, не раз увещевали.

 

Макаренко спокоен, говорит ровным, уверенным тоном, обрамляя каждое слово паузой, как бы дробя речь на порции:

 

— Завтра... в нашей жизни... наступит... новый день... и это будет... хороший день!

 

Можно подумать, что колонисты только и ждали, что вот явится в колонию этот невысокого роста человек, и близоруко вглядываясь в их лица, по-царски, не скупясь, пообещает то, что противоречит, кажется, всему, что составляет плоть их жизни. Ведь колония тут, а не пионерский лагерь! О каких чудесах, о чём хорошем может мечтать колонист? О продуктовой передачке с «воли», если есть её кому передать, о письме, если твои дела кого-то интересуют, о свидании с родственниками, если, конечно, они имеются и не махнули на тебя рукой. Об освобождении, или, как они говорят, о «воле» мечтают. С первого и до последнего дня. И дни эти могут быть какими угодно, но даже при самой богатой фантазии вряд ли справедливо назвать хорошим даже и лучший из них!

 

Конечно, помощнику начальника отдела трудовых колоний наркомата всё это известно. Но остановиться бы ему на фразе о завтрашнем дне! Аннет!

 

Да, я не оговорился. Для многих из вас завтрашний день может стать первым хорошим днём в жизни. Потому что с него начнётся нечто такое, за что вас будут уважать, вам будут завидовать, удивляться!.. На верное, мы в

 

88


наркомате проглядели, что вы оказались в таких условиях: кроме того, как думать лишь о себе самих, вам ничего и не оставалось... То, что произошло раньше — комиссия по делам несовершеннолетних, помещение в колонию, — я считаю глубоким несчастьем, — гулко отзывалось под сводами клуба, — хотя в нём виноваты и вы сами. Но речь не о том. Все несчастья в жизни рано или поздно кончаются. Когда — чаще всего зависит от самого человека... Рано или поздно кончаются, — задумчиво повторил Макаренко. — Да вы, я надеюсь, и сами в это верите. Верите? Зал зашуршал, задышал, задвигался.

 

  А теперь посмотрите на карту, — Антон Семёнович взял у Осотского протянутую ему длинную указку. — Вы, конечно, читали в газетах, слушали по радио о канале Москва — Волга.

 

Аудитория насторожилась. При чём тут канал Москва — Волга? Здесь ведь не бюро путешествий, где рекламируют маршруты экскурсий.

 

  Вся страна ждёт с нетерпением окончания строительства. И не просто ждёт. На больших и маленьких заводах — всюду стараются внести свой вклад в строительство. Кто чем. Делают насосы, каких ещё не делали нигде и никогда. Выпускают сверхплановые машины и механизмы, чтобы послать их на канал, строительные материалы. Но, как во всяком большом деле, там тоже время от времени возникают неожиданные трудности. Возникла она и сейчас... Каналу срочно требуется в большом количестве арматура: водные заглушки, вентили и другие важные и довольно сложные пока для нашей промышленности изделия. Предприятие, поставляющее стройке арматуру, с заказом, к сожалению, не справляется.

 

Колонисты знали, что несколько лет назад на строительстве Беломорканала использовался труд заключённых и на канале МоскваВолга такие трудятся. Знали и то, что за ударную работу освобождают досрочно. И у многих смутно шевельнулась мысль, что в словах этого человека в военной форме с петлицами НКВД зарыт какой-то глубокий смысл. Какой? И нет ли тут подвоха?

 

Не успели колонисты разрешить эту загадку, как Макаренко сам ответил на все невысказанные вопросы.

 

— Вот мы и решили с вами посоветоваться,продолжал

 

89


он. — У вас в колонии мощный литейный цех, прекрасное оборудование, хорошая токарка, фрезерная. Сами вы народ в основном серьёзный, способный на большое дело. А может, возьмёмся за изготовление арматуры для канала? А?.. Вот, вы видите её, — указал он на ящики. — Арматура сложная, но ведь не так страшен чёрт, как его малюют!..

 

Зал взорвало удивлением, недовернём, восторгом одновременно.

 

—Кто? Мы?

 

— Фартовое дело!

 

—А почему поручаете нам? Мало литеек на воле?

 

Крики неслись отовсюду. Но Макаренко их не останавливал. Он глядел в зал, улыбаясь краешками губ, бледный и усталый, и молчал. Наконец из общих криков выделился чей-то голос, спросивший серьёзно и осмысленно:

 

— Ну а если кто не захочет?

 

   Я думаю, что это невозможно, — ответил Макаренко. — Ни один уважающий себя рабочий не отказался бы! А кроме того, вы и сами знаете, что всякая буза у вас в колонии как раз потому и происходит, что не нашли вы, в чём проявить свои лучшие качества. А они, такие качества, есть в каждом.

 

   Ну а если?.. — настаивал колонист.

 

Пунченко был виден только его стриженый затылок, так как тот сидел впереди него. Пацан, высокий и тонкий, как свечка, встал и, взявшись за спинку стула перед собой, ждал ответа на свой вопрос, который, судя по молчанию в зале, интересовал не его одного.

 

—Я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал Антон Семёнович. — Народ в колонии всякий, все вы люди разные. Но ведь даже самый никчёмный человечишко не хочет быть хуже других. Вот вам и предоставляется возможность проявить себя в серьёзном деле. Проверить, на что способен... Ну а если кто-то, спрашиваешь, не захочет?.. Что ж, значит, ему с нами не по дороге.

 

В зале снова поднялся шум, превратившийся через несколько секунд в настоящий шторм, и Пунченко замер в страхе: да ведь ещё немного, и начнутся беспорядки — как привести неуправляемую толпу в чувство? Но Антон Семёнович отнюдь не собирался выпускать штурвала из рук — вовремя бросил в зал фразу, которая заставила всех смолкнуть:

 

  Я думаю, что всё это вы обсудите сами, без меня и

 

90


решите, как вам поступить. А сейчас...

 

И снова зал не то чтобы вздрогнул, но прошёл по нему лёгкий гул, в котором слились слова, вздохи, шёпот, скрип стульев. А Антон Семёнович вдруг молодо тряхнул головой:

 

—А сейчас хочу сообщить вам ещё об одном важном обстоятельстве. Я думаю, вы возражать не будете. Георгий Михайлович, ваш старший воспитатель, настаивает, чтобы в колонии была снята всякая охрана, ворота открыты, решётки с окон сняты...

 

Если бы сейчас в окно влетела шаровая молния, если бы из-за кулис вывели настоящего слона, это едва ли так поразило, ошеломило, обескуражило бы колонистов, как сказанное Антоном Семёновичем. Они онемели — иначе не назовёшь состояние, в которое их привела такая неожиданная новость.

 

Антон Семёнович вернул Осотскому указку и тут же бросил в зал вопрос:

 

    Ну-ка скажи, Дмитро Мирный, правильное это решение?

 

    Правильное, Антон Семёнович! — звонко крикнул пацан, которого Пунченко видел утром возле ворот колонии. — Хиба ж мы нэ люды?

 

    Справедливый вопрос, — согласился Антон Семёнович. — А главное — точный. Может, кто-то думает иначе? Хочу спросить у Кости Вельченко. Где он?

 

    Ну, здесь Вельченко, — поднялся колонист — один из тех, которые задирали слабого пацана перед началом общего сбора, причём, как заметил Пунченко, он-то и был среди них заводилой.

 

    А ты что думаешь?

 

Вельченко неопределённо подёрнул плечами.

 

    Половина разбежится, — крикнул кто-то, не вставая с места.

 

    А куда бежать? Земля круглая. Всё равно поймают, — буркнул Вельченко, но на вопрос Макаренко так и не ответил.

 

Пунченко подосадовал: напрасно Антон Семёнович обратился к этому колонисту! Ведь как хорошо ответил Дмитро! Этим разговор и окончить бы. А Вельченко откровенно бравировал перед всеми показной своей независимостью, сводил на нет настроение, которое с таким трудом было тут воцарено...

 

Макаренко настаивал:

 

91


   Так что же ты думаешь, Константин?

 

   Поздно, — ответил наконец Вельченко. — Поздно нам. Кабы свинье бычий рог да конские копыта...

 

   Быть человеком никогда не поздно, — остановил Макаренко вспыхнувшую в колонисте велеречивость. —Мастер ставил в пример твою работу в литейном цехе. Чего ж тебе страшиться? А?.. А мы-то рассчитывали в первую очередь на таких смекалистых, работящих хлопцев, как ты! Неужели боязно?

 

   Ничего не боязно...

 

Не знал Пунченко, что Антон Семёнович шёл на острый диалог вполне сознательно. И то, что поднял с места Вельченко, а не кого-то другого, и сами вопросы ему — всё имело глубокие корни, и далёкие цели, и точный расчёт. В зале колонийского клуба сплелись сейчас в тугой клубок две стихии: одна — зовущая вперёд, счастливая и светлая, и другая — озарённая перспективой, но пока ещё застывшая в нерешительности.

 

   Ничего не боязно, — несильно огрызнулся Вельченко на предложение Макаренко.

 

   Тогда что же тебя смущает? Говори вслух, вместе сейчас и обсудим!

 

   А, ёлки зелёные! — махнул вдруг рукой Вельченко. — Уговорили! Я вас знаю, товарищ Макаренко, вы раньше в Харьковской коммуне робылы. Пацаны рассказывали, яка там жизнь. Ни тебе карцеров, ни тебе рёшёток. Все заодно. Завод там — как в аптеке, в белых халатах працюют. Рабфак, техникум... А чем мы хуже? Правду кажэ Дмитро Мирный. И дело вы предлагаете — не для дурней каких!.. Мабудь, и у нас получится! Босяковать — это ведь тоже не морс, правду я кажу, хлопцы?

 

   Правильно!

 

   Хватит с нас блатной жизни!

 

   Надурковалыся!

 

   Вот и прекрасно! — широко и открыто улыбнулся Антон Семёнович. — Я был уверен, что мы поймём друг друга. Так что будем считать, что почти договорились. Даю вам на размышления неделю. Подумайте крепко, потому что решитесь если — назад поворота не будет. Кто не согласен — переведём в другие колонии, где полегче. Ясно?

 

Кто-то что-то говорил, кто-то о чём-то спрашивал, но все слова потонули в нестройном:

 

  Я-асна-а-а!

 

92


7

 

Они возвращались в Киев.

 

Пунченко в зеркале заднего обзора, прикреплённом в кабине, видел, что вышедшие проводить Макаренко сотрудники и несколько колонистов ещё долго махали им вслед. Сам же Антон Семёнович, положив на колени планшетку, вжался в самый угол, глядел устало и отрешённо в одну точку.

 

После общего сбора он минут сорок сидел в воспитательской, что-то торопливо писал. Закончив, вышел. У крыльца его ждали — проводить и попрощаться. Уже ступив на землю, Антон Семёнович приостановился.

 

   А, совсем старею. Забыл!

 

   Что забыли? — спросил Осотский.

 

   Планшетку на столе.

 

-    Сейчас, — развернулся кто-то из сотрудников, но Пунченко опередил его и первым оказался в воспитательской. Пока искал глазами планшетку, обратил внимание на едкий запах табачного дыма и лекарства там. Так иногда пахло в кабинете Макаренко в наркомате. Он взял планшетку и вернулся.

 

-    Спасибо, — поблагодарил его Антон Семёнович и стал прощаться со всеми за руку. — Что же, благословим друг друга на самое хорошее — на победу, говорил он не то всем вместе, не то кому-то одному. — Всё будет, как задумали, я в этом уверен.

 

Пунченко трудно было разобраться в тонкостях того, что произошло в колонии, но он чувствовал, как всё тут непросто. Одно дело, когда зовут на какое-то большое дело добровольцев, сознательных людей, и совсем иное, когда речь идёт о правонарушителях. Что будет, когда откроют ворота, снимут охрану? Беспризорничанье теперь вроде бы уже не в моде, но поди усиди в колонии, когда вышел за ворота — и перед тобой весь мир!

 

Перед Макаренко такого вопроса не стояло. Подобно тому, как видятся уложившему пока первый венец будущего дома мастеру — ему одному! — и весь сруб будущий, и конёк над крышей, и, при небольшом даже воображении, тихий дымок из трубы, и пахучая черёмуха у крылечка, так Антон Семёнович теперь ясно видел завтрашнюю колонию. Какое-то шестое, седьмое или восьмое чувство позволяло ему верить, что ближайшие дни довершат в колонии то,

 

93


что там сегодня началось.

 

Пунченко время от времени бросал мимолётные взгляды на Макаренко. Его снедала масса вопросов. Что же и как же будет теперь в колонии? Коль без охраны — значит, вроде бы это уже и не колония вовсе? Неужели Антон Семёнович и в самом деле так верит колонистам, тому же Вельченко, готовому зубами вцепиться в протянутую руку, или это своего рода педагогический приём?

 

И ещё много вопросов мог бы задать сейчас Пунченко Антону Семёновичу. Но тот замкнулся в себе, нахохлился, сосредоточенный на каких-то своих мыслях, за всю дорогу не закурил ни разу — видно было, что беспокоить его не следует.

 

Время от времени Антон Семёнович морщился. Николай подумал, что, судя по запаху лекарства, который уловил, когда ходил за планшеткой, у Макаренко перебои в сердце. Поехал на всякий случай медленнее. Антон Семёнович, заметив это, отреагировал:

 

— Кажется, я забыл сказать — едем на Рейтарскую. Нас ждут.

 

Пунченко прибавил газу. Антон Семёнович снова задумался. Нет, не к перебоям в сердце прислушивался он, хотя боли за грудиной и под лопаткой действительно не отпускали весь вечер. Наверное, давно надо было всерьёз заняться здоровьем, поехать в санаторий, как советуют доктора, упорядочить режим труда и отдыха. Но поможет ли? Разве может не кипеть даже самое молодое и самое здоровое сердце, разве может душа не плавиться, когда течёт через тебя такая жизнь — не тощий, слабенький ручеёк, а раскалённая лава!

 

...Наркомат, как всегда в это время суток, демонстрировал все признаки напряжённой работы: раздавались телефонные трели, человеческие голоса, стучали пишущие машинки. Дежурный милиционер, стоящий при входе, бодро козырнув Макаренко, посторонился, освобождая проход.

 

Антон Семёнович обернулся направо, где висело зеркало, поправил гимнастёрку, сдвинул по ремню тренчик, чтобы портупея сидела потуже, усмехнулся, вспомнив, что на военном языке поправить на себе одежду называется — оправиться.

 

Подойдя к лестнице, он положил руку на перила и остановился, непроизвольно вздохнув, сам не зная почему.

 

94


В последнее время ему часто стали слышны в себе, чего не бывало раньше, предчувствия, кстати, ни разу, как ни странно, не обманувшие. Один из воспитанников коммуны как-то раз уверял, что всегда безошибочно определял, когда предстоит отцовская выволочка: «Я ещё даже ничего не натворю, а уже знаю наверняка: жди бани». Так вот и он помимо воли, каким-то подсознанием стал чувствовать приближение ситуаций, которые принято называть неприятными. Вот и сейчас его вдруг осенило, до него дошло: день, проведённый в Броварах, и всё, что он там решил, вряд ли вписывается в схемы, по которым делаются подобные дела. Какая реакция может последовать, он мог только предполагать, но что хорошего ждать нечего — это уж точно.

 

— Добрый вечер, Антон Семёнович! — услышал он откуда-то сверху.

 

Подняв голову, увидел ладную фигуру и широкую улыбку спускающегося по лестнице Михаила Иосифовича Букшпана.

 

   Давно мы с вами не виделись! — сойдя со ступенек, протянул тот радостно руку. — О, да на вас лица нет! Нездоровы?

 

   Нет, нет, — запротестовал Макаренко и заторопился отвести расспросы в сторону. — Всё в порядке, это, видно, с дороги... Здравствуйте, Михаил Иосифович!

 

В первое мгновение он искренне обрадовался встрече: с Букшпаном было связано самое замечательное, самое, как он считал, значительное в его жизни — коммуна имени Дзержинского, членом правления которой Михаил Иосифович состоял вплоть до перевода столицы Украины из Харькова в Киев в тридцать четвёртом году. Букшпан сейчас словно бы возвратил ему краски, запахи и движения всего, что осталось позади, дорогого ему и безвозвратного. В то же время он напомнил и о том, что тут уже не коммуна и не Броварская колония, а Наркомат внутренних дел, Киев, год тридцать шестой. И Букшпан уже не председатель культмассовой комиссии ОГПУ, а сотрудник секретно-политического отдела НКВД, грозного, всемогущего и всепроникающего СПО, при одном упоминании о котором всякий мало-мальски нормальный человек, даже и ни в чём предосудительном не замешанный, чувствовал себя не совсем уютно.

 

— Действительно, давно не виделись, Михаил Иосифо-

 

95


вич,— повторил Макаренко приветствие Букшпана. — Правда, с Тамарой, супругой вашей, общаемся в отделе часто. Приветы ваши она передаёт исправно, спасибо.

 

   Не очень-то много вы и с нею, да и с другими отдсльцами общаетесь, как я понял, — заметил Букшпан. — Жена говорит — в Киеве не засиживается. Не успеет вернуться из одной командировки, тут же спешит в другую...

 

Антон Семёнович попытался улыбнуться:

 

   Там, на местах, только и чувствуешь пользу от своей работы. А тут — бумаги, бумаги без конца. А толку от них?..

 

   Это верно, — согласился Букшпан. — Только и аппарат требует отдачи, дай бог!

 

Антон Семёнович покачал головой. Уловив это движение, Михаил Иосифович понял, видно, что оно означает, и намекнул:

 

  Да ведь и на практической работе, Антон Семёнович, полной гармонии не бывает...

 

Что так, то так. Букшпану хорошо известны гримасы прошлых взаимоотношений Антона Семёновича с педагогическим «Олимпом». Злое, упорное, истовое неприятие «олимпийцами» всего, что делал, что предлагал, о чём говорил Макаренко, превратилось для него в изнурительную многолетнюю борьбу, отнимавшую гораздо больше сил, чем сама работа с воспитанниками. Почти десять лет беспрестанных боёв с Наркомпросом — мог ли забыть это Антон Семёнович!

 

Но, может быть, Букшпан имел в виду нечто иное? К примеру, размолвку, которая произошла у них в декабре тридцатого года.

 

На совете командиров, а затем и на общем сборе коммуны решалась судьба одного из воспитанников. Пацан выглядел даже в такой своеобразной среде, каковой являлся контингент приёмников-распределителей, настолько гнилым, что, безуспешно провозившись с ним несколько месяцев, коммунары вынесли вопрос на обсуждение: что же делать дальше? В отсутствии доброжелательного, внимательного отношения к нему упрекнуть коммунаров было нельзя. Если бы тот заблуждался, ему помогли бы выбраться, если бы затруднялся войти в нормы коммунарской жизни — тоже пособили бы. Но пацан, умный, физически развитый, был ещё и своекорыстен, хитёр и циничен,

 

96


и эти его качества на фоне открытых, прямых и добросердечных отношений в коммуне привели к тому, что он сознательно поставил себя вне коллектива. Антон Семёнович называл такой тип людей типом неоправданного действия. В самом деле, не было никакой нужды этому воспитаннику красть, однако же крал — нагло, систематически. Когда коммунары дознались, кто автор краж (а в коммуне такие факты были событиями сверхисключительными, а потому вызывали всеобщее внимание), нужно было дать выход их негодованию. Таковым и явился общий сбор, постановивший выгнать воспитанника вон из коммуны, потому что место ему, решили все, в учреждении более строгого режима.

 

Букшпан тогда выступил в роли защитника подростка от всеобщего осуждения. В пылу наговорил много несправедливого. Самое же обидное было в том, что он сравнил коммуну с лицеем для привилегированных и указал на Прилукскую коммуну, где воспитанники-де во сто крат труднее и запущеннее, но откуда не выгоняют, а пытаются что-то придумывать. Харьковская коммуна, которую на первых порах, до создания там крупного производства, возглавлял он, Макаренко, и коммуна Прилукская, которой командовал Берман, в определённой мере соперничали. И как-то так вышло, что мерилом такого соперничества стало отношение к обеим со стороны сотрудников ГПУ. Дело в том, что Прилукская коммуна хотя и не строилась на средства чекистов, но тоже была их детищем, потому что чекисты шефствовали и над прилукчанами. И, конечно, сравнивали, а сравнивая, безусловно, делали соответствующие выводы и оценками своими публично делились.

 

Антона Семёновича задел не сам упрёк, а то, что за ним стояло. В нём с детства была неприязнь к неряшливости во всём — и в людях, и в обстановке вокруг них, и в человеческих отношениях. Стремление к опрятности, чистоте было для него почти принципом. Коммунары безупречно и аккуратно одевались, имели белоснежную парадную форму, в то время как в Прилукской коммуне преобладали тёмные, «немаркие» цвета не только в одежде, но и в самом облике учреждения, и это производило такое впечатление, что-де дзержинцы — «чистенькие». Антон Семёнович пытался многим разъяснить, что содержание в порядке одёжды,

 

7В. Ширяев                                                                          97


идеальная чистота спален и вообще коммуны — важный воспитательный момент, который приучает к аккуратности во всём остальном, дисциплинирует. Но, как говорится, на каждый роток не накинешь платок.

 

Другое качество, в котором обе коммуны не совпадали ещё более, — отношение к прошлому воспитанников.

 

У дзержинцев считалось предосудительным, если кто-то из коммунаров вдруг вспоминал свои прошлые «подвиги». И даже когда кто-то из не очень тактичных иностранных гостей вдруг спрашивал у коммунаров, действительно ли они дети улицы и правда ли беспризорничали, пацаны лишь неопределённо жали плечами.

 

В Прилуках же ну прямо кичились, кокетничали уголовным прошлым... Антон Семёнович считал это бесчеловечным по отношению к пацанам. Кроме того, ему было жаль драгоценной человеческой энергии, растраченной на ненужные воспоминания, переживания. Он был убеждён, что чем быстрее подросток забудет своё преступное прошлое, тем быстрее из надорванного существа превратится в человека, сознающего свою настоящую ценность.

 

Как-то ему сказали:

 

    Ваши бы трудности Берману! У него вон педерастия воспитанников захлестнула — страшная штука! А у вас что? У вас интеллигентные мальчики.

 

    При правильной работе учреждения, — ответил тогда Антон Семёнович, — до педерастии не дойдёт. Значит, ни к чёрту не годны педагоги, которые допускают это безобразие!..

 

Короче, выпад Букшпана явился поводом для того, чтобы той же ночью, как только коммуна погрузилась в сон, Антон Семёнович засел за пишущую машинку и настрочил на имя Букшпана записку, в которой изложил свои педагогические позиции, а также точки зрения по тем из них, что не совпадали с букшпановскими. Не преминул пройтись и по порядкам в Прилуках.

 

Та давняя докладная записка Макаренко в правление коммуны по поводу разногласий с Букшпаном и такой острой размолвки, как ни странно, не только не отдалила их тогда друг от друга, но, наоборот, привела к сближению.

 

Но это было давно, а время, кажется, меняется к худшему. Сейчас он не мог бы с полной уверенностью гарантировать, что специфика работы в секретно-политическом

 

98


отделе не деформировала в Букшпане отношения к людям, в том числе и к нему. Вот — улыбается, а глаза...

 

   В коммуне скоро выпуск, — говорит Букшпан, всё ещё не выпуская руку Антона Семёновича из своей. — Приглашены? Мне тоже хотелось бы попасть к ним в такой день, но теперь езжу редко. Дела, дела... Жаль, очень жаль, что не могу разделить с вами компанию. Передавайте и мои самые сердечные пожелания — в этом выпуске много добрых хлопцев из коммуны уходит... Всё же неудобно, что коммуна так далеко от Киева! Привык к частому общению с пацанами, знаете ли! Они ведь как лекарство для души!

 

   Ловлю на слове. Приезжайте в Бровары, в пятую колонию. Мы там кое-что затеяли. И если душа почему-то болит — вылечитесь моментально... Хлопцы там — не заскучаешь!

 

   Да я уж слышал. Это правда, что вы там охрану сняли?

 

   Уже знаете?

 

   Да весь наркомат о том только и говорит!

 

   И что же говорят? — насторожился Антон Семёнович.

 

   Как всегда, кто что. Но я-то, когда услышал, сразу сказал: раз Антон Семёнович так решил, по-другому быть не может. Другого пути, значит, нет.

 

   Верно, нет. Колония превратилась в нарыв. Проглядели и мы, и областное управление. Нужно было предпринимать что-то неординарное. И немедленно!..

 

   Рискованно!

 

   Алмаз алмазом режется.

 

   Это верно. Но, как говорит один мой знакомый театрал, ошибка статиста может бросить тень и на актёра в главной роли...

 

   Тут надо исключить ошибку.

 

   Ладно, — сочувственно посмотрел на Макаренко Букшпан. — Желаю удачи. Нужна будет какая помощь с моей стороны — приходите, звоните... И ещё... Я думаю, что ваш ход в Броварах во всех отношениях правилен. Но судьба вашей затеи будет решаться не только там. И в этой связи хочу дать вам один совет. Я ведь старый аппаратный работник и многое могу предвидеть заранее... Так вот совет мой заключается в следующем: проситесь в ту колонию начальником. До тех пор, пока дела там не поправятся. Вы

 

7*                                                                                  99


понимаете, почему так следует поступить? Нет? Боюсь, что найдутся мудрецы, готовые обвинить вас во всех тяжких. Вряд ли кто ещё поступил бы столь решительно и неожиданно, как вы. Но каждому не объяснишь... Начнутся суды-пересуды. И в первую очередь это помешает делу. А если возьмёте колонию под своё прямое начало, половина обвинений рассыплется в прах: это будет означать, что ответственность вы взяли на себя лично. А педагогический авторитет ваш для всех непререкаем. Вы меня понимаете?

 

— Кажется, да, Михаил Иосифович. Только, честно говоря, мне казалось, что в наркомате все должны и могут понять...

 

Они распрощались. Фраза Букшпана — «об этом весь наркомат только и говорит» — занозила и встревожила Антона Семёновича. И пока поднимался на второй этаж, шёл, не заглядывая к себе в кабинет, к Ахматову, мысленно выстраивал предстоящий диалог с начальником отдела.

 

Днём, когда Антон Семёнович ввёл его по телефону в курс дела, тот не на шутку расстроился, даже засобирался тотчас приехать. Но затем, выслушав, что помощник намерен предпринять, успокоился и как-то уж чересчур легко согласился с его доводами, даже спросил, чем сумеет помочь из Киева. И идея с промышленным заказом для строительства канала Москва—Волга принадлежала ему. Антону Семёновичу ещё не было известно, что такой заказ существует.

 

И всё-таки, зная Ахматова, Антон Семёнович чувствовал, что согласие начальника отдела со всем, что он предложил, — лишь видимая сторона медали, а что с тыльной, можно было только гадать. Разговор с Букшпаном обратил внимание Антона Семёновича как раз к ней...

 

8

 

   Приехали? — спросил Лев Соломонович, когда Антон Семёнович отворил дверь к нему в кабинет.

 

   Утром вы сказали, — напомнил Антон Семёнович,— что прочли рукопись «Методики» и готовы обсудить. Может, и начнём с этого?

 

   А Бровары сейчас не важнее?

 

   Успеем поговорить и о Броварах. Но для меня то и другое — одно целое. «Методика» — стратегия,

 

100


Бровары — тактика.

 

       —Ну, что ж, — легко согласился Ахматов.

 

Начальник отдела сел за приставной столик напротив Макаренко, давая понять, что беседовать будут не по протоколу. Положил перед собой спички и папиросы, придвинув пепельницу. Значит, разговор надолго.

 

Ахматов раскрыл знакомую серую папку с серыми завязками. Бережно погладил ладонью первую страницу.

 

— Антон Семёнович, я несколько раз внимательно и, прямо скажу, с интересом перечитал рукопись. Представлял себя на месте начальника колонии, размышлял: а что бы я взял отсюда?.. Всё разложено в системе по полочкам. А то ведь работает народ, кто во что горазд! Ваша брошюра избавит людей от ненужных поисков, а то и от ошибок. Серьёзный документ! Можно сказать, исторический... Не улыбайтесь, Антон Семёнович! Это действительно так. Ведь до сих пор никто ничего подобного не удосужился создать. Ни у нас на Украине, ни где ещё. Думаю, что руководство наркомата одобрит эту вашу работу.

 

   Дело не в руководителях наркомата, — сухо заметил Макаренко.

 

   Это да, — согласился Ахматов. — Однако ж нарком мне как-то сказал: «У вас в отделе такой знаток детской преступности работает, да ещё и писатель, а незаметно, что вы используете удачное сочетание его качеств как надо». Кстати, привлекая вас для работы в наркомате, мы и ждали, что ваш опыт плюс писательское мастерство принесут нам нечто подобное. Разумеется, дело не в наркоме...

 

В сознание вдруг ворвалась восточная пословица: «Если тигр присел перед тобой на четыре лапы, это не значит, что он собирается с тобой поздороваться». Но думать так об Ахматове было, пожалуй, не совсем справедливо, и Антон Семёнович отогнал непрошеную, пусть и тайную, минутную непочтительность к начальнику.

 

  Да, — продолжал Ахматов. — Особенно хороши в «Методике» те места, где речь идёт о конкретных вещах, связанных с воспитательной работой. Всё на месте: и теория, если я, неуч, могу о ней судить, и практика, какой она мне видится в наших колониях. Советы, данные в форме подсказок, — как бы вводные задания и ответы на них...

 

10!

 

И даже возможные ошибки... Словом, бери, исполняй, и всё будет как надо. Только вот...

 

С каждой очередной похвалой Антон Семёнович настораживался всё больше. Ему был известен такой приём: одобрить, похвалить, а потом срезать на мелочах. К чему подбирается Ахматов?

 

   Вот вы пишете, Антон Семёнович, об органах самоуправления, — полистал Ахматов рукопись. — Конечно, прекрасно, когда колонисты помогают администрации. Но, по вашей методике, они чуть ли не сами себя организуют. Не слишком ли широкими полномочиями вы их предлагаете наделить? Вот смотрите... «Если администрация считает невозможным выполнение ошибочного решения того или иного органа самоуправления, она должна апеллировать к общему собранию, а не просто отменять решение...» Вы ставите коллектив воспитанников в иерархии отношений в колонии выше, чем персонал воспитателей. Так кто же там есть кто? Воспитатели за воспитанников отвечают или наоборот?.. Но, может, это, так сказать, издержки стиля? Случайность?

 

   Нет, не случайность, — ответил Макаренко. — И не издержки стиля. Как бы объяснить?.. По распространённому заблуждению, большинство людей считает, что воспитывать — значит читать моральные проповеди. Один произносит душеспасительные речи, другой ему кротко внимает и поступает, как велят...

 

   Я, конечно, пока незнаком с педагогикой перевоспитания малолетних правонарушителей в такой мере, как вы, Антон Семёнович, но я старый партийный работник и знаю, что воспитание, так сказать, от сердца к сердцу, что горячее, страстное убеждение всегда было и, я уверен, всегда будет главным инструментом в работе с людьми...

 

   Я не против, Лев Соломонович. Но мы с вами недавно сообща пришли к выводу, что в любой колонии наберётся в лучшем случае пять-шесть человек, имеющих вкус в работе с детьми. Остальные — «должностные лица». Но даже если бы весь персонал отвечал самым высоким требованиям, принципиально неверно строить работу детского учреждения иначе, чем через коллектив, в котором каждый чувствует себя хозяином положения, через органы самоуправления... Ведь мы воспитываем не индивидуалистов, нам нужны люди, которые чувствуют

 

102


ответственность не только за себя самих, но и за всех, кто рядом, за общее дело.

 

   Оно так, только...

 

   Вот ещё один аргумент. Представим невозможное: все сотрудники трудовых колоний прекрасно эрудированны в вопросах воспитания, каждый из них обладает необходимыми навыками убеждения, умеет влиять на пацана в нужном направлении. Но каковы, по-вашему, его реальные возможности — насколько человек может воздействовать лично?..

 

Ахматов заинтересованно смотрит на Макаренко и жмёт плечами.

 

  А вы никогда не задумывались, почему в Красной Армии в отделении десять-двенадцать человек и не более? Столько же и в первичном коллективе на флоте — команде. Кстати, такова численность самого маленького подразделения не только в нашей армии. А встречали ли вы компанию друзей, приятелей, уличную ватагу пацанов, состоящую более чем из десятка человек? Тоже нет... Я не знаю причины такой закономерности. Но она существует! Видимо, человек не может охватить своим влиянием, удержать в поле зрения более десяти-двенадцати других людей... Мы строим иллюзии, когда полагаем, что только персонал определяет лицо колонии. На самом же деле каждый воспитанник находится под влиянием «своей десятки» гораздо более, чем воспитателя, у которого под началом многие и многие. Вот почему даже если мы сумеем обеспечить каждую колонию знающими специалистами, всё равно решающим будет и тогда не метод отдельного воспитателя и даже не метод всего учреждения, а организация этого учреждения, коллектива. И воспитательный процесс — по схеме, которую я предлагаю в «Методике»...

 

— Антон Семёнович, но давайте посмотрим на органы самоуправления с другой стороны. Ведь не они несут ответственность за положение дел, а администрация.

 

   Вот и плохо, что не несут ответственности! А должны! Как раз ответственность и воспитывает, как ничто другое!

 

   Да мало ли что решат эти самоуправцы! — скаламбурил Ахматов. — За то и угодили они в колонию, что самоуправничали, если можно так сказать. Это ж преступники, правонарушители, хоть и малолетние.

 

103


Кстати, наша обязанность не только их перевоспитывать, готовить к будущей жизни. Вы же понимаете, что в данный момент они мешают обществу. Колония есть колония. А вы для них пытаетесь там создать прямо не знаю что. Институт руководителей! Да таких полномочий не имеют нормальные дети в нормальных школьных условиях.

 

   И плохо, что не имеют. Но не о том речь сейчас. Ставка на работоспособный детский коллектив, на ребячье самоуправление, на веру в каждого, кто попадает в колонию, — моя принципиальная позиция, и я от неё не отступлюсь.

 

   Ну, хорошо, — поморщился Ахматов. — Вот ещё одна позиция. Вы предлагаете разновозрастные отряды... У одного уже такая воровская биография, что хоть роман пиши, а другой малявка и попал в переплёт впервые, да и то, может, случайно. Выходит, пусть опытный босяк посвящает маленького в тайны воровского ремесла? Так?

 

   У вас дети есть, Лев Соломонович?

 

   Знаете же... Трое, — ответил недоумённо Ахматов, — При чём тут мои дети?

 

   Вы всеми тремя в равной мере довольны?

 

   Нет, конечно. Витька,— хлопец что надо. Венька — сорвиголова. Ну а Серёжка, тот между двумя огнями...

 

   Вот! — торжествующе произносит Макаренко. —Все разные, но вам ведь в голову не приходит отделить Витю и Серёжу от Вени...

 

— У Веньки-то вряд ли есть такой опыт, как у тех, о ком мы говорим, — обиделся Ахматов.

 

   А если б он, не дай бог, был вовсе никудышным ребёнком, разве б вы стали сооружать между ними стену? Наверное, мобилизовали бы Витю и Серёжу влиять на Веню, а самому Вене ставили в пример двух других братьев. Не так ли?

 

   Может, и так.

 

   Так! Так!.. Я представляю себе и колонию как единую семью, интересы которой направлены не в прошлый их опыт, а в будущее. У них должна быть общая цель, большая цель, к которой они бежали бы, задрав штаны, забыв, что было вчера. И один поддерживает другого, растит, поднимает его до себя. Я имею в виду, что в колониях не содержатся, я подчёркиваю — не содержатся

 

104


несовершеннолетние, пусть даже и правонарушители, а живут юные граждане, у которых...

 

—Вы идеализируете, Антон Семёнович!

 

Макаренко глубоко вздохнул и прикрыл глаза. Что-то в грудной клетке словно бы сдавило всё крепким обручем до такой боли, что впору закричать. В последнее время с ним такое приключалось всё чаще. То ли сказывалось перенапряжение службы в наркомате, то ли скопилась усталость за многие годы жизни, в которой было всё, кроме отдыха и заботы о самом себе. А может, так влияла душная погода.

 

Ахматов заметил резкую перемену в нём и умолк. Конечно, характер у помощника не конфетка. В своих суждениях категоричен до жёсткости, неуступчив, упрям до непреклонности. Но, с другой стороны, кому лучше знать это дело? Конечно, надо соглашаться с его «Методикой», тем более что ничего иного у НКВД сейчас нет. И Лев Соломонович тоже глубоко вздохнул:

 

   Что это мы с вами, в самом деле?.. Ладно, Антон Семёнович, будем считать, что вы меня если и не убедили, то уговорили. Давайте брошюру срочно издавать. Но перед тем я всё же просил бы вас кое-что поправить. Вот с теми же выдворениями из колонии... Ну пусть не просто удалять, а препровождать в приёмники-распределители на определённый срок. Или в другое учреждение. А то ведь наши мудрецы... Ого-го! Вы меня поняли?

 

   Понял, — ответил Макаренко.

 

Разговор, если разобраться, был обычным для аппарата. Такие происходили постоянно. Но что-то оставило непонятно-горький осадок, что-то тронуло душу печалью, в которой пока не было сил разбираться. Он знал за собой такую слабость: в момент сильного нервного напряжения он мог за час-другой устать до полного изнеможения, словно несколько суток подряд без сна и отдыха выполнял изнурительную физическую работу.

 

—Понял, — повторил Макаренко. — Только не возьму в толк, Лев Соломонович, а зачем же делать всё в расчёте на дураков?

 

Ахматов достал из кармана галифе носовой платок и вытер чисто выбритую голову. Макаренко заметил, как у него побагровел затылок, как затем пурпур словно бы стал сползать всё ниже и ниже — по лицу, шее и скрылся под воротником форменного френча.

 

105

 

Как и многие другие, Лев Соломонович считал постановку воспитательной работы в коммуне имени Дзержинского идеальной и, конечно, понимал, что именно на её опыте и построены в основном рекомендации «Методики». Однако же сопротивляется. Почему? Нежелание принять за должное определённый риск, с которым сопряжено воспитание в колониях? Возможно вполне. Одно дело — воспринимать результат чьих-то усилий, не замечая или стараясь не замечать, что этот результат достигнут также и ценой некоторого риска. И совсем другое — когда нужно рисковать самому и поощрять на риск других людей... Хороша же цена комплиментам, которые расточал Ахматов!